— Будем лечить, — сказал он, завершив осмотр и закинув гриву смоляно-черных волос на затылок. — Фирма гарантирует…
Разумеется, я ничего не имел бы против, чтобы фирма гарантировала мне возврат, как сказал какой-то писатель, в первобытное состояние.
Приобретая с больничной койкой и горизонтальное положение, я стал обустраивать себя как можно удобнее. А чтоб меньше зависеть от ходячих больных, сложил две подушки, одна на другую, и принялся обозревать заоконный простор. Благо что два широких окна давали такую возможность, выводя мой взгляд на тихую улочку с синагогой в форме правильного треугольника. Во всяком случае, такой представлялась она моему глазомеру.
Расположившись поудобнее на подушках, с высоты третьего этажа я развлекался пристальным обозрением прихожан, шести колонн, сведенных по три, клочком бирюзового неба меж ними, необычным узким, неожиданным сводом.
С приближением вечера тихая улочка оживала. Прихожане приступом брали несколько ступеней синагоги, чтобы прочно обосноваться в ней под всемогущим покровом Яхве.
Так проводил я лучшие минуты больничной жизни, запасаясь наблюдательностью и проницательностью, стремлением не упустить ничего из того, что лежало в обозримой моей близости.
Иногда мой лечащий врач вглядывался в улочку вслед за мной, дабы лучше понять суть моего существа.
— Интересно? — спрашивал он и сам льнул к стеклу, но, не найдя ничего привлекательного, подозрительно вглядывался мне в зрачки.
— Увлекательно, — отвечал я, усугубляя его подозрения.
— Ну-ну… — бормотал доктор и спешил в ординаторскую, соседствующую с нашей палатой, откуда к нам доносились обрывки происходивших в ней разговоров. Чаще всего это были сетования на плохое знание медициной генетических предпосылок… Не избегали молодые врачи и вольной темы, в центре которой неизменно оказывалась Леночка, молоденькая медсестра, недавняя выпускница училища. Разговоры о ней ранили мое самолюбие, так как она была предметом моего обожания.
Легкий флирт между нами вызывал у моих соседей острую зависть, и я отворачивался от них, не отрывал взгляда от улочки. Скрупулезно изучал все тонкости заоконного мира, высвечивая для себя некую тайну. Многих прохожих уже узнавал по походке, манере держаться. Все они начинали свой путь от Солянки, но далеко не все сворачивали к синагоге. Обозрение не ослабляло драматизма событий. Микромир, имевший в своем арсенале все пороки большого мира, дышал, а стало быть, жил по всем правилам жизни, двигаясь по заданной схеме к развязке драмы, забавляя, должно быть, всевышнего на небесном престоле…
Мало-помалу я стал садиться в постели, стараясь, как новорожденный, удержать голову, поникающую из-за расстройства вестибулярного аппарата, но жить, как говорится, стало намного легче.
Разложив какое-нибудь чтиво, запрещавшееся врачами, на подоконнике, я подолгу просиживал над ним, не отрывая бдительного ока и от Солянки. Между тем легковые машины подкатывали и, взяв к больничному скверу, тормозили у синагоги. Многие из приехавших, успев в три пробежки взять дистанцию к ее порогу, напяливали ермолки и исчезали в утробе красивого треугольника.
Как-то в дежурство Леночки, совпавшее с выпечкой в синагоге мацы — пресного хлебца под стать даже самому строгому схимнику, — присев у подоконника, я послал ее по мартовской оттепели за покупкой.
Шла она быстро и легко, весело оборачиваясь на окно, у которого я ждал ее возвращения с лепешкой мацы…
— Сволочь! — бормотал я. — Мерзкая сволочь!
Поднявшись на какой-то угор со следами былой жизни, где еще уцелели два грушевых дерева и дикие яблоньки, лохматившиеся от подгнивших стволов кверху, я повалился среди старых обломков кирпичей и жести, и заскулила во мне звериная тоска по чьей-то угасшей жизни, коснувшись памятью разбросанных вокруг предметов. И сквозь приоткрытые веки явственно увидел я золотистого жеребенка с черными копытцами. Он стоял на пятачке зеленого луга и пристально глядел мимо меня скорбными глазами женщины. Разбросанные веером ресницы неподвижно застыли, вбирая видимый мир в память. Но вот ресницы ожили, и жеребенок, вскинув голову, медленно, стройно перебирая тоненькими ногами, двинулся прочь. По мере того как он удалялся, взрослел и, переходя на бег, сливался с розовыми лучами, а топот бесконечного бега западал за горизонт, уходил в вечность и этот видимый мир с человеческими страданиями…
Поздним вечером я вернулся в избу.
Стеша сидела за столом и лущила кабачковые семечки, аккуратно выплевывая в ладонь шелуху.
Лешка же, стоя над Стешей, вырезал из газетного листа какую-то живность, ловким движением ножниц ловя контуры.
Стеша встала и, вытряхнув шелуху с ладони на обрывок газеты, спросила:
— Горячего будешь?
— Буду! — бодро ответил я, поняв, что Стешин вопрос не потерпит возражения.
— Ребята в цеху! — сказал Лешка, откладывая ножницы в сторону. — Завтра продукцию отправляют. С утра машина подъедет.
— А ты почему здесь?.. — спросил я, стараясь разгадать причину. — Подрался, что ли?
— С Гришкой поцапались! — сказала Стеша, ставя мне грибной суп. — И все из-за куска жести… Гришка не дал Лешке, ты, говорит, умеешь стучать, а не чеканить.
— А Сергей что?
— Сергей? Коли, говорит, жести для Стешкиного портрета пожалел, ночевать не приходи!
— А Гришка?
— Я, говорит, и так не приду! У Лизаветы, стало быть, будет…
— Плохо Сергею придется! — сказал я, разжевывая разбухшие в супе опенки. — Еще один долг погашать придется…
— Ну тебя! — рассмеялась Стеша, прощая мне дерзость и видя в ней признаки моего выздоровления. — А жесть эту я у себя на работе спрошу. — Она обняла Лешку за спину. — Сделаешь портрет?
— Постараюсь, — ответил Лешка и, стесняясь Стешиной нежности, отстранился.
В полночь из цеха вернулись Кононов и дядя Ваня, оба измученные и злые.
Дядя Ваня не раздумывая сразу пошел в «темницу», лег на топчан. Повалился и Кононов, и изба, погруженная в мглу, ознобисто зазвонила колокольцами…
На рассвете грубыми толчками в плечо меня разбудил дядя Ваня.
— Вставай! В Москву с Лешкой ехайте! Ребята устали…
Продукцию в Москву я никогда не возил, не видел, как делается гальваника, а потому без лишних слов собрался и пошел в цех под едва слышное напутствие подставного бугра, то и дело напоминавшего не спускать глаз с Иуды.
— Гляди, чтоб не отлучался…
— А если у него портативная рация имеется?.. Что тогда, дядя Ваня? — спросил я, настраиваясь на веселый лад.
— Брось, Гуга, ломать дурака!
Возможность встретиться с бугром еще до получки наполняла меня жаждой мести. Как бы стычка ни кончилась для меня, я выскажу ему все и поборюсь с ним в одиночку.
— Поди разбуди Лешку! — сказал я, открывая цех. — Пусть собирается в дорогу… Как видишь, он не холостяк… Попрощаться, то да се — время уйдет!
— А как я его будить буду, со Стешкой-то?!
— Обыкновенно… Как меня…
Дядя Ваня сердито нахмурился, медленно воротился в избу, косясь на магазин под двумя замками.
Присев у окна, чтобы видеть Лешку, когда он двинется в цех, я достал припрятанные письма отца и разложил их по датам, чтобы проследить события по порядку.
«Дорогой Ивери! — писал отец, пренебрегая пунктуацией, делая исключения лишь для восклицательного знака и всеобъемлющей точки, как бы поделя саму жизнь на редкие праздники и бесконечные серые будни. — Мать очень волнуется что ты не приезжаешь и писем не пишешь. Думали что приедешь на пасху. Козленка купили на вербной неделе и все время кормили его чтоб он стал как крутое яйцо. С города приехала твоя сестра. Она не захочет стать на колени. Все твои братья стали перед кувшинами с вином где мы по пасхам даем обещание Ёсе Христе. Мина говорит что вступила в партию а партия штука серьезная и не будет заигрывать с богом она говорит запрещает становиться на колени. И еще говорит что все что мы делаем есть большая дурость. Я рассердился и хотел ее ударить но вспомнил что в этот день нельзя обижать бога таким крайним поступком. Мать тоже очень обижена на Мину…