— Не люди вы! Душегубы! Кровопийцы проклятые… Не могла человеческая мать таких зверей народить…
У Архипа не было сил видеть и слышать такое. Он отчаянно вырывался из пут, но веревки глубоко впивались в грудь, до крови резали скрученные руки. Но он чувствовал только Дунину боль, только Дунины муки.
— Убейте лучше меня, изверги! — диким воплем молил он. — Не мучьте Дуню! Оставьте, пожалейте мать! Ведь ребенок у нее… Шакалы бешеные!
Где-то невдалеке от Широкой поляны с оглушительной силой грохнул взрыв. Потом еще один орудийный раскат. Из леса выскочили всадники на разгоряченных конях. Побледневший было Кадилин воспрянул духом — оказалось, что не чужие, а свои вернулись из разведки.
Вести, принесенные ими, не сулили, однако, ничего утешительного. Удалось узнать, что красноярские крестьяне где-то раздобыли винтовки и теперь рыскают по селу, по лесам заиргизным, вылавливая кадилинских отрядников. Руководит беднотой пастух Кирька Майоров. По всем близлежащим деревням он разослал своих дозорных, наказав им тщательно разведать, куда увезли Дуню Калягину и ее мужа, любым способом спасти их.
Из Злобинки уже выступил шкарбановский отряд в полном составе. Это их гаубицы открыли стрельбу по лесу. Пока они, как видно, точно не знают, где укрывается кадилинская кавалерия, и палят просто так, для острастки. Но оставаться долго на Широкой поляне рискованно. Калягинский сынишка Степка уже помчался на тачанке к Волге, где спрятались бедняцкие семьи, и они вот-вот выйдут из укрытия. Белогвардейский отряд может оказаться в окружении.
— Пора кончать с этими гаденышами! — указал Кадилин на пленных. — И чтоб быстро! Заметем следы и рассеемся по лесам. Впереди один путь — в Уральск, в казачье войско. Тут мы свое дело сделали. Надо спешить дальше…
Он наклонился над окровавленным, чуть живым телом Дуни и выстрелил из револьвера в живот. Потом вплотную приблизился к Архипу, привязанному к дереву, выпустил в него все оставшиеся пули. К замученным жертвам стали подходить вооруженные солдаты. Они остервенело пыряли убитых штыками, топтали сапогами…
— Насыпьте мешки песком потуже. Привяжите к трупам, — распорядился Кадилин. — Сбросьте большевистских выродков на дно этой помойной ямы. Там их ни одна собака не сыщет. Пусть так и догнивают в безвестности…
Солдаты исполнили приказание.
Широкая поляна сразу же опустела.
И лишь на берегу озера, под дубом, остались лежать выцветшая красноармейская фуражка Архипа да забрызганный кровью Дунин фартук.
Эпилог
Над полем, выгнув коромыслом спину, повисла цветастая, словно перо жар-птицы, радуга. Призрачно сияет она в вышине, переливается всеми цветами спектра — от красного до фиолетового. Западный край ее упирается в кромку леса за рекой, другой же край, идущий с востока, выплывает на небосвод из знойно-июльского марева.
Под радужным семицветьем, открывающим ворота в безбрежный простор, стоит видимый далеко окрест памятник.
Непритязательный с виду, слепленный из серой глины, выложенный из камня, он высоко поднялся над степью и, кажется, своим острым верхом прикоснулся к огненной черте радуги.
— Там они захоронены… И сестренка моя, Дуняша Калягина, и муж ее Архип, и отец наш… Сразу всех троих лишились. А еще ребеночка, который мог быть… Дуняша, помню, не раз сказывала: «Верь, Татьянка, богородица наша с косичками — это она меня так называла, — мальчик у нас скоро народится». Уж очень им с Архипом сынка хотелось…
Слова эти, тяжелые и горькие, Татьяна Архиповна роняет с печальным вздохом, смахивает краем платка слезу, осторожно трогает меня за плечо:
— Пойдем, милок. Поклонимся им. Всем сразу.
— И я с вами пойду, — протяжно, по-волжски окая, напрашивается белобрысый Санька, внук Татьяны Архиповны.
— Не оставлю же тебя одного. Мать-то раньше, чем стадо пригонят, с поля не жди. И у Николая нонче дел по горло. — И, глянув в мою сторону, Татьяна Архиповна считает нужным пояснить: — Николай, сынок мой, недавно из армии возвратился и теперь в тракторной бригаде заправщиком. Двое у него — Санька вот и еще разбойник Вовка, годком постарше. На Иргиз с удочкой удрал, пострел. И Санька было следом. Да я не пустила. Мал еще, за ним глаз да глаз нужен. Возьмем его, что ли, с собой?
— Отчего же не взять? Пусть прогуляется и ваш рассказ заодно послушает.
— Да слушал он уже. И не раз. Каждую субботу на могилку с ним хаживаем. Присядем возле памятника и беседуем про разное, ворошим в памяти былое. И всякий раз, признаюсь вам, меня сомнение берет: стоит ли мальцу Саньке душу тревожить? Ведь какие страшные муки Дуняша с Архипом испытали — упаси бог! Разве вот только при фашизме было такое… Вы про тезку мою, Таню-партизанку, надеюсь, слышали? Ее в деревушке под Москвой гитлеровцы повесили. Пытали и терзали Таню враги, а ничего не добились. Стойкая, как и наша Дуня. Я про Танин подвиг в войну из газеты узнала. Там под статейкой портрет был. Помню, глянула и обомлела — вылитая Дуняшка! Словно сестры они. Глаза что у той, что у другой монгольского типа — верхние веки широким напуском. И прически одинаковы, мальчишечьи. Дуня прическу городскую, было б вам известно, из Баку привезла, такую и в деревне оставила. Красивые обе — тут и говорить нечего… Да-а, ваша правда: про таких людей надо рассказывать молодым, чтобы каждый понятие имел, в каких муках хорошая жизнь зарождалась.
Она берет белобрысого Саньку за руку и ведет, не разбирая дороги, прямиком через степь, к дальнему памятнику, под полыхающую в небесной синеве радужную арку.
Я шагаю следом.
Прошлогодний бурьян тихо похрустывает под ногами. Татьяна Архиповна замедляет шаг, желая, очевидно, чтобы я их нагнал, и вот мы уже рядом. Слышу ее задумчивый, неторопливый голос, обращенный не то ко мне, не то к Саньке:
— Скоко годков пронеслось-пролетело с того угарного дня, а помню, словно вчера случилось… Со всей округи беднота тогда съехалась. Гробы на траве в ряд стояли. Черным сукном обшиты. Алые ленты на крышках. Крышки-то наглухо были прибиты — страшно было казать людям погибших. Ревели бабы. И мужики как окаменелые стояли. А странник Юшка что-то сказать хотел, а не мог — ему бандиты каленым железом язык прожгли… Маманя наша от одного гроба — к другому. О каждый лбом билась, причитая. Плакать-то сил не было — всю себя иссушила преже. А в тот день еще и рассудка лишилась. Заговариваться стала… Конный отряд Шкарбанова на похороны прямо из огня сражения прискакал. Начальник военный, а за ним и пастух наш — Майоров Кирька — речи надгробные произнесли. Потом, когда гробы в землю опускать стали, красноармейцы из винтовок в воздух стреляли. И пушки, поставленные во дворе комбеда, тоже прощально ухнули. Каждый пожелал землицу в могилку бросить, и, когда последние щепотки стали бросать, ямы уже не было, холмик вырос — стока много народу пришло проститься…
Волнуясь, она не может говорить дальше. Смолкает. Голову книзу клонит. Теребит узловатыми старушечьими пальцами пуговку на кофточке. Я вижу, как подергиваются, сдерживая слезы, ее длинные, до белизны выгоревшие ресницы.
Мы подходим к степному обелиску, молча склоняемся перед ним. Татьяна Архиповна кладет на постамент, где пламенеют принесенные кем-то до нас цветы, букетик васильков, которые она сорвала по дороге. Тяжело поднимает сухощавое, в морщинках лицо свое к небу и долго смотрит, прищурившись, на радугу. Ярким сиянием опоясала она большой и светлый простор, озвученный трескотней кузнечиков, писком птиц, шорохами дозревавших хлебов и ропотом бурой полыни близ бревенчатой ограды памятника.
Санька, глаза которого светятся не по-мальчишески серьезно, теребит бабушку за подол и просит:
— Ну, а потом что было? Бандитов поймали, да?
— А кого ловить-то? Если бы тогда знать… О Кадилине и вояках его, которые пытку над Дуняшей и Архипом чинили, комиссара в Горяиновке убили, конечно, доподлинно известно было. Шкарбановцы многим в бою головы поснимали. Отомстили за товарищей. А вот самого главного атамана так и не смогли словить. Скрылся он. Позже я слышала, будто Кадилина родной брат убил. «Ты, — сказал он ему, — выродок в нашей семье. Скоко людей невинных сгубил, скоко детишек осиротил. Вот тебе за это!» И топором его по башке. А вот про то, что красноярские кулаки к казни причастны, про то лишь догадку имели, а точно не знали. Гришка Заякин, правда, в селе больше не объявился. Без вести пропал. Зато Ефим Поляков, бесстыжая его рожа, даже набрался наглости на похороны племянника, им убиенного, приплестись. Неудовольствие высказывал, что слишком, мол, торжественно хоронят и что, мол, лучше было бы Архипа с Дуней оставить там, где нашли, — в болотной яме. Кирька Майоров, когда услышал такое, кнутом погнал Ефима от могилки, пригрозил, что общественный суд над ним учинит. И он убежал из села. Побоялся, как бы его не. разоблачили. При обыске в доме у него ружьишко нашли — то самое, с которым Кирька Майоров амбар караулил, когда ночной пожар случился… Аким Вечерин цельный год от людей прятался, по лесам рыскал. А зимой, обмороженный весь, ночью домой помирать приполз. Дочка Настасья с родственниками секретно его хоронили. Боялись с кем бы не встретиться. Так были напуганы, что гроб уронили, когда шли по Слободе на кладбище. Пришлось гроб прямо на дороге сколачивать… Об остальных убийцах Степка, братец мой младший, позже узнал. Он в день похорон на отцовской могилке поклялся разыскать их и наказать по всей строгости! Хлебнул братец горюшка в сиротстве. Батрачонком был у дяди своего, кулака Моисея Филиппова, пока тот не избил его до бесчувствия, когда узнал, что батрак в комсомол вступил и ведет слежку за кулаками. Уехал от него Степка в город Ташкент. Там следователем-чекистом заделался. Многих преступников, что когда-то над отцом и сестренкой измывались, переловил, вывел на чистую воду. Исполнил свою клятву… Где он сейчас, спрашиваете? Да все там же, в Ташкенте… Пенсионер уже, а работу не бросает, на заводе в цеху начальствует. Энергии в нем — на десятерых хватит. А прошлым летом к нам из Никополя Дунина дочь Клавдия гостить приезжала. Навестили мы могилку, поплакали, вспоминая былое. У Клавдии жизнь недурно сложилась: школу окончила, в комсомоле, как и Степка, большими делами заворачивала, секретарем была, на фабрике трудилась. А теперь вот, значит, отдыхает. А младший Дунин сын — я-то его еще босоногим Ваняткой помню — стал Иваном Архиповичем, на плечах майорские погоны, вся грудь в орденах… Почему про остальных Дуниных детишек не сказываю? Про старшего, значит, Гришутку и Катю-меньшуху? Печалить не хотела. В двадцать первом году — вам, поди, известно — у нас тут страшный голод свирепствовал. Как на войне, гибли люди. Вот и их, маленьких еще, беда страшная настигла… А я вот, видите, выжила. Старухой стала. Мне, милок, уже восьмой десяток пошел. Повидала в жизни — не довелись кому другому! Свободного лишь тогда и вздохнула, когда коллективно стали работать. Спервоначалу коммуна у нас была — Кирька Майоров, пастух бывший, подле своего заветного Майорова провала коммунарский лагерь устроил. Шумливо, дружно жили. А потом коммунары колхоз образовали. С того самого двадцать девятого я, стало быть, и тружусь беспрестанно здесь, в колхозе имени Евдокии Калягиной. Силы мои ноне, конечно, уж не те. Да вот внучата подрастают, опора и радость моя. Они помогут. — Татьяна Архиповна ласково проводит натруженной ладонью по взъерошенным вихрам Саньки. — Поможешь ведь, Александр Николаевич?