Степени его заангажированности во всей этой страшной "системе" я тогда не знала, а узнала все гораздо позднее, уже в Париже. Ко всей бредятине, которую он иногда нес, я относилась со смесью страха и стыда за него. Помню, что он мне уже после своего возвращения из Швейцарии и нашего разговора позвонил и сказал, что поедет в Москву на встречу с каким-то Володей. Почему-то я запомнила, что он получил повышение, переведен из Ленинграда и хорошо говорит по-немецки.
Но наше гуляние белой ночью и предложение поехать в гости к Ирине Бриннер неожиданно получило развитие. У меня в скором времени должен был состояться суд по разводу, но мой супруг объявил, что не приедет из Харькова (на то есть обстоятельства) и просит отложить все до ноября. Все как бы зависало. Буквально в те же недели я получила заказное письмо от Ирины Бриннер, с приложенным приглашением. Письмо было написано немного старомодным, но красивым почерком и содержало милые пожелания к моему вероятному и желанному приезду. Была и ее фотография, красивой, ухоженной и решительной женщины лет шестидесяти. Видимо, это дама здорово втрескалась в моего папочку, раз готова пригласить к себе в гости "неизвестную дочь", подумала я тогда. Активности я никакой не проявила, сообщать отцу не стала, а главное - что не замечталось и не забрезжилось поехать в гости. Может быть, так все и кануло бы и покатилось иначе в моей жизни, если бы не отвратительное поведение моего супруга, из-за которого я совсем впала в отчаяние, и полное непонимание ситуации. Уже потом, после многих лет, мне хотелось ему сказать, сидел бы тогда тихо - не суждено бы было мне поехать в Швейцарию и встретить мою судьбу. Перевесила эту чашечку весов именно песчинка! Не она ли меняет историю стран и народов, не говоря о судьбах людей?!
В июле я сообщила отцу, что готова принять предложение Ирины. Он обрадовался, как ребенок, которому подарили долгожданную игрушку.
Для оформления бумаг на поездку я должна была получить "характеристику" в Союзе художников (кажется, ее давал партком). Я волновалась. Во-первых, в КПСС я не состояла и была неактивным членом ЛОСХа, после Болгарии на меня накатали телегу и это у них осело, потом они могли задать мне различные вопросы, на которые я не смогла бы "хорошо" ответить. В их глазах моя поездка в гости к незнакомой даме, не родственнице, выглядела странно. Ехала я не к тетям, а к малознакомой подруге отца (тетя Ирина к этому времени скончалась, а тетя Нина в девяносто девять лет была не в состоянии приглашать). Но самое главное, моя просьба об оформлении шла почти следом после пятимесячного скандального отсутствия отца, с разговорами, сплетнями и анонимками в его адрес со стороны Наталии Юрьевны: она писала во все инстанции, особенно после того, как он начал развод. В глазах парткома все это выглядело вопиющим нахальством, и я чувствовала себя неловко.
Я отправилась на это заседание с самыми плохими предчувствиями, прокрутив в голове все возможные вопросы и ответы. Комиссия состояла из десятка художников, активных профсоюзников и партийцев. Меня вызвали в порядке очереди "на ковер", зачитали мою просьбу и как-то стыдливо и враждебно молчали. Нарушил эту странную тишину председатель: он задал один только вопрос, как чувствует себя моя бабушка. Помню, я пролепетала, что ей девяносто девять лет и что ее разбил паралич после отъезда отца. "Да, конечно, вы должны поехать и поддержать вашу родственницу. Кто "за", кто "против", товарищи? Подымите руки!" Весь этот "детский сад" проголосовал "за". Бессловесная реакция этих людей и положительная рекомендация на поездку для ОВИРа меня поразили. Тем более, что исходило это от людей, которые шутить не умели и отвечали за свои подписи служебными местами и положением. Шел 1979 год, и те, кто помнит это время, конечно, поднимут брови от удивления. Могли отказать и не рекомендовать поездку к отцу и матери, не то что к какой-то знакомой.
Собрала я все необходимые бумажки и пошла с ними в районный ОВИР, где меня необыкновенно ласково встретила пышная блондинка, которая некоторое время назад выдавала мне анкеты.
- А я вашего папу знаю, очень интересный мужчина, - довольно игриво заявила она, принимая от меня комплект заполненных бланков.
Ого, подумала я, неужели и здесь мой папа проявил свой шарм. Но когда же он успел?
- Я все передам в городской ОВИР, а уж вас оттуда известят открыткой.
В полутемном коридоре сидели малочисленные граждане, ожидающие своей очереди на прием к блондинке. Все они сразу вытянулись на своих жестких стульях, и в глазах у них возник один молчаливый вопрос: "Ну как там?" Мне было не по себе, я быстро вышла, по милицейской лестнице спустилась на улицу и закурила. Я должна была пройтись, меня охватила вдруг такая душевная тоска, будто во мне что-то оторвалось и обратно уже не воротишь. Может быть, это предчувствие надвигающейся беды, перемены жизни стало в тот момент так реально, что почудилось, будто кто-то прошептал мне над ухом: "Вернись и забери свои бумаги". Но, видимо, в тот период жизни перевесило состояние безразличия.
Я решила, что если меня пустят в Швейцарию, то я поеду, а если откажут - и то хорошо.
ВЕЩИЙ СОН
Пройдет много лет, и найдутся историки и психологи, которые сумеют определить феномен, начавшийся с русским человеком в середине шестидесятых годов. В журналах "Молодая гвардия", "Октябрь", "Новый мир" и просто отдельными книгами появились первые писатели-"деревенщики". Их произведения были встречены с энтузиазмом и восторгом. Изголодавшаяся по живому слову интеллигенция, инженерия, физики-лирики, художники и просто читающий люд восприняли это явление как глоток кислорода. Разочарованность в идее в ближайшие годы построить "социализм в одной отдельно взятой стране", отчаяние полуголодного народа как в деревнях, так и в городах "догнать и перегнать Америку" и невозможность реализовать себя в этой стройке привели к странному явлению - советский человек потянулся из города в деревню. Василь Быков, Белов, Шукшин, Астафьев породили целое движение: вхождение в народ или бег интеллигенции в природу. Тогда это было своеобразным утопическим и психоаналитическим проявлением "совка", достигшим сейчас, в двадцать первом веке, масштабов глобальных. Совинтеллигенция находила настоящую цель в жизни, скупая по дешевке дома в деревнях, строя и восстанавливая их, парясь, как мужики, в бане, копая огороды, доя коров, разводя кроликов, соля, маринуя и "закручивая банки" на зиму, а потом храня выкопанную картошку на своих городских балконах. Чем дальше от города покупался дом, тем романтичнее было пребывание, хотя частенько в нем не было даже электричества, а добираться в глухомань приходилось на попутках с вдребодан пьяными шоферюгами.
Был разгар лета, и я решила не ждать в городе извещения из ОВИРа о поездке, а продолжить свои поиски подходящего деревенского дома. Моя мечта скрыться в деревенском углу была по тем временам, как видим, не оригинальна. Я планировала, что после возвращения из моего "турне" (если таковое состоится) мы с Иваном могли бы обосноваться в такой деревне. Отец, который вечно что-то строил и не достраивал, продал свой дом-башню на реке Мсте, но рядом в деревне с красивым названием Морозовичи жила дорогая моему сердцу женщина. Звали эту простую, из раскулаченных старообрядцев новгородскую крестьянку Мария Михайловна. Ей было под шестьдесят, и именно она оказалась моей крестной матерью. В ее небольшом доме было уютно, чисто, много икон, она спасла их при разорении местной церкви, которую продолжали разбирать на кирпичи местные колхозники. Маша в колхозе не состояла, удалось ей избежать этой подневольности благодаря мужу: он работал шофером грузовика в соседнем райотделении. Когда мы с ней познакомились, она была овдовевшей, единственная дочь вышла замуж и уехала в Новгород. Наше давнее знакомство началось еще со времен папиного деревенского романа, который Маше был известен в подробностях, но она старалась не вспоминать об этом при нашем ежевечернем чаепитии у самовара. Она была набожна и очень строга, сумела сохранить в душе то, что называется страх Божий. Не было в ней ханжества и нравоучения, но сердечное отношение к развалившейся нашей семье вызывало в ней чувство обиды на моего отца. "Срам какой, неужто Иваныч грех на душу возьмет, разведется с Лидой (моя мама). Бога он не боится". Изработанность выносливого от природы тела не убила в ней молодости душевной. В свои шестьдесят лет она могла часами косить, копать огород, доить корову и ходить за скотиной. Корову подарила ей я, радости Машиной не было границ, назвала она ее Дочей. Вот уж как ни старались Советы убить крестьянство, а оно, будто травка через асфальт, прорастало. Так и в Маше малая радость, которую я могла ей доставить через покупку скотины, кроликов, свиньи, вырастала в праздник. Как она за ними ходила, вела с ними разговоры, чистила клетки, мыла щетками поросят, и каждому было присвоено имя!