Витаю над чьим-то гробом в похоронном зале. Нынче обряд сопровождается музыкой Баха, «Страстями по Матфею». С десяток мужчин и женщин в черном склонились над покойником, кто-то целует его в лоб. Его острые нос и подбородок, туго обтянутые желтой кожей, скоро исчезают под крышкой. Гроб тихо движется по эскалаторной ленте, но вдруг останавливается и опускается под разверзшийся пол, в огнедышащую печь. Вот и все. Был человек – и не стало. Вмиг погиб «внутренний мир», микрогалактика. Смерть уничтожила помыслы и страсти, огонь поглотил тело. Покойный, наверно, и не вспомнил ни разу, что бренен, и был он, возможно, не в меру самонадеян, жаден и честолюбив. Но… остается зола. Впрочем, где-то скитается его отлетевшая душа, ждет так же, как я, времени переселения.
Выбираюсь из крематория и, поколебавшись над ним в клубах дыма, поднимающегося от печей, стремлюсь вверх. Душу тянет летать. Чем встревоженнее она, тем быстрее способна двигаться. Мгновение, другое, третье – и я пронизываю синий воздушный слой и оказываюсь в черном космосе. Мне бы встретиться здесь с душами мужа и сына, сплестись с ними, слиться и, чувствуя трепет наших биополей, полетать в межзвездном пространстве. Но души милых моих близких давно обитают в ком-то другом, составляя вместе с новой плотью новые живые существа. Их мне не найти. Я одинокой осталась на Земле, одинока и во Вселенной.
Тоскую по мужу и ребенку, разгоняюсь сильней и мчусь как фотонная ракета. Еще недавно неплохая школьная «физичка» рассказывала детям про фотонные ракеты и межзвездные корабли (похоже, люди никогда их не построят, скорее, погубят себя, самоуничтожатся в распрях), а теперь ее собственная душа разогналась до световой скорости. Полетав, пометавшись, заглушив свою боль чудовищно быстрым перемещением в пространстве, вдруг устаю, притормаживаю и останавливаюсь, а потом дрейфую в потоке солнечного ветра. Попадаю в радиоволны, качаюсь на них, словно купальщица на волнах теплого моря. Сигналы идут от Земли. Наверное, люди ищут во Вселенной братьев по разуму. Цель благородная, но как было бы хорошо, если бы люди Земли чаще посылали приветы в души друг друга…
Нет сил любоваться космическими красотами. Летаю бесцельно, снова оплакиваю души сына и мужа. На пятый день возвращаюсь домой. Форточка закрыта, окна занавешены. Проникаю в щель. О, Боже! Тело, покинутое мной, до сих пор не захоронено! Оно лежит на столе, одетое для погребения в серое штапельное платье (было такое у учительницы, она думала, что выросла из него) и в простые рифленые чулки, а обутое в парусиновые тапочки. Лицо покойной как бы сшито из атласной материи, глазницы слишком глубоки, нос длинен, все черты неестественно впалы и выпуклы, челюсть подвязана бинтом. Лицо то и не то, знакомое и чужое. Это не лицо человека, а «маска смерти». В комнате милиционер, стоя пишет в блокноте. Другой посетитель – учительница не очень молодая (у нее от слез покраснели глаза) – берет с подоконника свою сумочку и, направляясь к двери, извиняется, обещает, что на похороны придут все учителя. Соседская бабушка в черном платочке крестится и причитает над телом, делится с милиционером:
– Отмаялась, сердечная. Уж очень тосковала, сил смотреть не было. Пять ден, как померла, а никто не хватился. Хорошо, я котенка услышала, думаю, что-то тут не так, мяучит под дверью, душу разрывает… Голодный, смотрю, кожа да кости, я его к себе взяла, накормила, напоила… И схоронить по-человечески не можем. Ни гроб купить, ни помянуть не на что. Денег на похороны никто не дает. Нету ни у кого денег, не платят… Когда такое бывало? В пакете придется в могилу класть! Вот до чего докатились!..
– Тут я, мамаша, не компетентен, – отвечает милиционер, продолжая писать в неудобном положении. – Мы гробы не покупаем. Наше дело удостоверить, что гражданин или гражданка скончались сами по себе, а, например, не убиты кем-нибудь или не доведены до самоубийства. В противном случае заводим уголовное дело. Милиция за похороны не отвечает.
– А теперь никто ни за что не отвечает! – сердито бормочет старушка, и жалко мне ее, совестливую и беззащитную. – А если кто и отвечает, то все равно не спросишь с него! Нынче человека и при жизни мордуют, и после смерти!.. Ладно, мы схороним! Поверх могилы не положим! И отпоем, и поминки какие-никакие всем миром справим! А этим жирным котам, которые жизнь такую устроили, на веки вечные ни дна ни покрышки! Прости меня, Господи!..
Не дослушав, опять стремлюсь на волю. Спасибо, добрые соседи! Спасибо, учителя! Если доведется увидеть Бога, расскажу о вас! Опечаленной душе в космосе приютнее, чем на Земле. Здесь дождусь я времени отрешения, оно в том лишь состоит, что, начиная со дня девятого после смерти тела, Земля будет мне чужда и я не смогу к ней приблизиться вплоть до дня сорокового.
Как ни горько мне вспоминать мужа и сына, я невольно созерцаю широкие многоцветные лучи, прорезавшие черноту бесконечного пространства. Источник свечения тоже виден, он выкатывается из-за огромной малиновой планеты, ослепительно сияя, крутясь волчком, испуская эти чудесные лучи, трепетные, как крылья бабочки. В то же время – благодаря необыкновенной способности души – гляжу в обратном направлении, любуюсь видом приближающейся ко мне звездочки. Голубая звезда зеленеет и расправляется, как полотно, потом обращается в шар, желтеет, краснеет, но ее жгучая краснота перехвачена белыми кольцами – это, наверно, в лаве выделяется плазма. Лава бурлит, бушует, я вижу ее грозные всплески, похожие на всплески кипящего в кастрюле бульона, и мне не мешают смотреть клубы газов, ползущие по расплавленному шару. Сказочные картины…
К «сороковому дню» сам собой замедляется мой стремительный полет. Что-то влечет меня, притягивает к Земле, и я не сопротивляюсь могучей силе, душа рада возвращению на Землю. Встретив стайку певчих птах, следую за стайкой, с ветерком мчащейся к загородному лесу, и на светлой опушке перелетаю от куста к кусту, от дерева к дереву, а вскоре, покинув птиц, облюбовываю плакучую березу, одиноко стоящую среди солнечной поляны. Меж гибких ветвей-ожерелий, унизанных зелененькими листьями, я успокаиваюсь и уже знаю, что потому не направилась в город, что поддалась главному своему повелителю – чувству, приказавшему мне избежать поселения в тельце новорожденного младенца. Зачем я ему, такая печальная и слабая? Человеку нужна душа сильная, веселая, побуждающая его к великим делам, полнокровным радостям и безграничной доброте. А мое место здесь, в лесу. Замечаю маленький нежный побег у самого подножия березы, вот его и наделю собой. Побег со временем превратится в чудесное дерево, и две плакучие березы-родственницы, прильнувшие друг к другу, поразят любителей леса своей необычной одухотворенной красотой. Грибники и ягодники станут задумчиво рассматривать их, отдыхать под гостеприимной сенью и проникаться счастьем бытия, Божьей благодатью.
Я готова. Достигаю корней березового побега. Отныне в древесном младенце живет человечья душа.
Душа Глеба-дурачка
…А тут мне хорошо, потому что никто не обижает. Если бы Глебушка летал меж звездами весь целиком, все равно его никто здесь не обсмеял бы, не толкнул и не стукнул, и злые дети не плюнули бы в него густой слюной, которая тянется, как резинка, а потом обрывается, и не спросили бы они: «Хочешь жениться?», – и не подстрекнули: «Видишь деваху? Клевая, да? Поди скажи: «Хочу жениться», – и поцелуй взасос».
Нет тут никого, на небе-то, ни взрослых, ни детей, и Глеба тоже нет, его на Земле убили, одна я, душа убогого, летаю в мировом пространстве, и широко мне, свободно, привольно. Иногда проносятся мимо еще чьи-то души, но не обращают на меня внимания, куда-то спешат, выбрали направление и не сворачивают, и все серьезные такие, сердитые, озабоченные, просто не подступись. Я и не подступаюсь, резвлюсь сама по себе и летаю в разные стороны, по-мушиному, завожу хороводы с маленькими звездочками, белыми от жара, а размерами-то всего с мячик, кручусь вокруг них колесом, вьюсь змейкой, трепещу, рассеиваюсь и уплотняюсь, и звездочки смеются от радости, что-то стрекочут и принимаются ярче сиять в черной черноте. Тут, кроме звездочек, много еще для меня игрушек: камни летают, может, драгоценные, шары как из стекла, глыбы железные, а то и золотые, и серебряные, я же не знаю. А однажды мне встретилась кукла с длинной головой без волос, один глаз на лице, во лбу, носа нет, а рот от уха до уха, наверно, кто-нибудь, с другой планеты, занес и потерял, может, стала не нужна, и выкинули из звездолета. Дома у Глеба тоже была игрушка, на колесах, мамка подарила. «На, – говорит. – От сердца червонец оторвала. Вози, Глебень, шуруй. Ты у меня хоть глупый, а, чай, тоже дите, поиграть хочешь». Она сынка то Глебушкой звала, то Глебкой, то Глебнем, то, как побольше выпьет и сильно разозлится, Глебищем: «У, Глебище проклятый! Зачем только на свет родился? Жизнь мне испортил! Так бы и удавила своими руками! Что лыбишься всегда? Что у тебя слюни-то вечно текут? Вытереть, что ли, не можешь?» А он не обижался, добрая мамка хлеба сынку давала, супа и каши и не очень его била, только иногда хрясть кулаком по спине. И в Бога она учила верить, и креститься, вот этой правой рукой, приговаривая: «Господи, благослови. Прости мою душу грешную». Он игрушку песком нагружал и возил за веревочку, а потом один мальчик во дворе раздавил ее каблуками, это уже когда у Глебушки борода стала расти. Топчет мальчик игрушку, а она плачет. Другие мальчики подошли, смеются. «Старый, а дурак! – кричат на весь двор. – Скоро двадцать лет, а он машинку за веревочку возит!» Глебушка плакал вместе с игрушкой. Размазывает слезы по щекам и думает: «Жалко мне ее. В чем песок буду возить? Я дурак, я знаю. Такой я уродился. Может, мне голову у мамки в животе чем-нибудь прищемило. А вы умные, вам хорошо. У меня ум тоже есть, но он далеко, в середине головы, за пленкой и туманом. Его пленка и туман не пускают, и он в душу откладывается, копится там. У вас в голове ум, а у Глеба в душе. Я как собачка или кошечка: все понимаю, только сказать не могу. Мне играть охота, а мальчики смеются…»