Вторым этапом был путь через поля, отцу позволено было говорить, и там он, подчиняясь порыву, просил даровать ему жизнь, хотя таким образом он давал некоторое удовлетворение Б. М. и остальным участникам карательной группы, возвеличивая их до хозяев его жизни и смерти; но когда Б. М. в своей долгой проповеди категорически заявил, что просить уже поздно, отец, желая избежать позорной смерти, умолял о пуле; стало быть, путь через поля можно назвать дорогой двух просьб.
Дорогой молчания можно назвать тропу, пересекающую прибрежные заросли, на этом отрезке пути не разрешалось говорить ни А. В., ни кому бы то ни было из карателей, поскольку речь шла о соблюдении мер предосторожности ввиду возможной засады.
Потом был водный путь, переправа через реку; это был путь надежды, родившейся при мысли о бегстве, и путь утраты надежды, и одновременно путь молитвы к сыну.
Отрезок пути за рекой можно назвать дорогой невыслушанных просьб о пуле.
Карательная группа, ведущая отца на казнь, шла прямиком к деревьям-виселицам, это было шествие спокойное, избитый отец не мог идти быстро, это был как бы торжественный марш, он совершался в молчании, все каратели были серьезны; у них пропала охота издеваться, умствовать, поучать А. В.
Его уже не били, даже Б. М. не хлестал плеткой по ногам; то, что должно было свершиться через неполный час, словно возвысило, облагородило их; безропотно приноравливались они к замедленной поступи отца, они отказались уже от тех двух способов, ускоряющих его шаг, идущий впереди уже не бьет его концом веревки, а сам командир не пускает в ход плетку.
Можно сказать, что на этом последнем отрезке пути темп ходьбы определялся уже не окриками, не веревкой, не плеткой, не неожиданной резкой болью, а свободной полей отца; они как бы поменялись ролями, отец стал командиром, и всю карательную группу во главе с ее главарем он принудил к повиновению.
А причиной тому было то, чему предстояло свершиться без малого через час.
Это еще не произошло, но уже как бы свершилось, ибо видение, возникшее перед глазами карателей, дошло до их сознания и заставило их подчиниться воле отца.
Повешение произойдет без малого через час, а их уже коснулась смерть, уже началось ее владычество, они вели его еще живого, но уже как бы мертвого, а мертвому все можно.
На этом этапе шествия появилось великодушие: когда отец вдруг опять повторил уже известное начало своей странной молитвы и сказал — сын мой, иже еси в люльке, тебе молюсь я… — Б. М. не одернул его и не выпалил свое — А. В., что за молитву ты выдумал, молись богу, А. В.
Не только не выпалил, но даже подошел к отцу и ослабил веревку на шее, словно хотел помочь в молитве, сделать так, чтобы слова свободнее проходили через горло.
Где-то К. З. умирал, возможно, с бинтами на ранах, наложенными заботливой рукой тех, кто избил его.
Судья (старому учителю). Свидетель, вы утверждаете, что иногда кое-кто забирался на плетень или на дерево, чтобы охватить взглядом весь простор господских полей, на которых дозревали хлеба.
Старый учитель. Случалось, что А. В. подбивал на это.
Судья (старому учителю). Как подбивал?
Старый учитель. Сам забирался на плетень, стоял на нем, держась за ветки деревьев, и смотрел вдаль; а когда кто-нибудь проходил мимо, говорил — залезь сюда и увидишь всю равнину; иногда несколько взрослых мужиков стояли на плетне или сидели на дереве и смотрели вдаль.
Судья (старому учителю). Что же, это была вроде бы игра?
Старый учитель. Как бы детская игра, как бы…
Судья (старому учителю). Говорилось что-нибудь при этом?
Старый учитель. Достаточно было только смотреть, а смотреть было на что.
Нива, нива опасна, достаточно влезть на плетень, и всю ее охватишь взглядом.
Если даже по наивности душевной смерть отца принять как месть за смерть К. З., то третьим звеном в цепи мести должен стать я, и я должен пойти по следу Б. М.; это прежде всего проистекает из завещания отца, которое я домысливаю.
…прошу тебя, отомсти за меня — эти слова приходят мне в первую очередь.
Я иду по следу Б. М.; после тюрьмы он совсем недолго жил в родном доме; это следует из слов его сестры.
Сухая женщина средних лет с выступающими скулами стояла посреди двора и внимательно смотрела на меня, а потом вместо ответа спросила — а зачем вам знать, где живет Б. М., вы что, знакомы с ним?
Я ответил — знаю, тогда она — вы молоды, а он уже старик.
Я повторил вопрос — не могли бы вы мне сказать, где теперь живет Б. М.?
Она ответила уклончиво — не знаю, где-то на западных землях.
— В каком городе?
— Где-то на западных землях.
— Как это вы, сестра и не знаете, где живет брат?
— Не знаю.
Она вошла в низенький белый дом и захлопнула передо мной дверь.
Местные власти, куда я направился после этого и сказал, что ищу Б. М., поскольку меня как социолога интересуют судьбы переселенцев, сообщили лишь название городишки, в котором он теперь живет.
Я поеду в тот городок, я должен поехать, я еще не знаю, как будет выглядеть моя месть, но я поеду в тот городок и буду искать там Б. М., я пойду по его следу.
Убить его… Убить человека… Как это делается… Мы знаем, как убивают людей, из книг, газет, из рассказов стариков, прошедших большую, страшную, охватившую весь мир войну, но ведь это только слова.
Что же касается практики, то мы, молодые, в основной массе (я не говорю об исключениях, или — если сказать по-научному — спорадических случаях) можем иметь дело лишь с животными, поскольку не прошли своей большой, страшной, охватившей весь мир войны.
Можно, например, помочь родственникам в деревне забить свинью или теленка, а можно даже, набравшись смелости, попросить родственника — дай топор и нож, я попробую; и родственник согласится, не откажет, чего бы ему отказывать.
Можно, скажем, отправиться на бойню и посмотреть, как там убивают быков, огромных быков, в которых жизни столько много, ну, как в сотне людей; нас взял с собой на бойню один приятель, сын работника мясокомбината; скотобойцы не могли тогда справиться с огромной жизнью в одном быке, у того в голове уже сидела специальная пуля, угодившая ему в середину лба, чуть пониже косматого клока между рогами, его уже пырнули ножом, а он все бегал и бегал, так чудовищно много было в нем жизни.
Тогда скотобойцы, подловив удачный момент, всадили в него вторую пулю и еще пырнули ножом, а он все прогуливался по бойне неторопливым, полным достоинства шагом и спокойно, мудро смотрел на мир несколько потухшими глазами.
Когда тот бык медленно и достойно шел по бойне, скотобойцы легко могли всадить ему еще одну пулю и еще раз полоснуть ножом, и они это сделали, попросту вынуждены были сделать.
Но и после этого бык не свалился, а только остановился и все стоял и смотрел на мир, вернее, на бойню еще более мудрым взглядом, будто ему не было жаль той огромной жизни, заключенной в нем.
Скотобойцы уже не всаживали в него новой пули и не пускали в ход нож, они окружили его, стояли в его теплой, дымящейся крови и ждали, когда он упадет.
Это и есть сущность профессии скотобойца — ждать момента падения.
Скотобойцы — как я сумел заметить — любят эти минуты; они все собрались поближе к голове быка, словно хотели увидеть себя в его глазах, увидеть себя в этих коричневых выпуклых зеркальцах; они уже не боялись его твердых рогов и его тяжелых ног, они подошли ближе, и мы с ними, мы смотрели в выпуклые коричневые глаза быка, видели себя как бы в глубине его огромного тела, видели себя, уродливых, вспухших, безобразных, в выпуклостях этих зеркалец; и все же смотрели в его глаза с любопытством, с любопытством присматривались к своим раздутым карикатурам.
Мне стукнуло двадцать семь лет, и мне не чуждо слово «месть», не только слово, но и переживания, с ним связанные.