Литмир - Электронная Библиотека

Так думаю я, вглядываясь в облик отца, встающий со страниц книги процесса против Б. М. и его группы.

Ты, отец, был таким, что ко всему подходил с меркой истории; между тобой, отец, и Б. М. та разница, что он, как бы сказать, служил «репутации сегодняшнего дня», а в тебе, отец, звучали крики, причитания, молитвы — как это еще назвать — многих поколений, долгой истории.

Б. М., ведя тебя на казнь и шагая рядом с тобой к деревьям-виселицам, говорил тебе — ты, А. В., ты, А. В., зачем ты забрал не свою землю?

Ты мог бы ему ответить, если бы это было время для дискуссий — но какая дискуссия может быть между палачом и жертвой; разве только такая, когда жертва умоляет о пуле, а палач не дает себя уговорить, потому что у него есть приказ повесить и оставить жертву на веревке для устрашения других, — ты мог бы ему ответить, если бы были условия для дискуссии, словами, которые ты говорил своей жене и матери, — у кого было много, должно быть мало, кто жил в гнилой халупе, должен перебраться во дворец, а тот, из дворца, в гнилую халупу, и не должно быть уравнивания, ибо уравнивание помешало бы искуплению, это и по-человечески, и по-божески.

Из материалов книги, и особенно из той ее части, где записаны ответы старого деревенского учителя, вызванного в суд для дачи показаний, следует, что отец не дал себя обмануть наивным благородным равенством и твердо стоял на требовании искупления, ибо для него важна была не репутация на сегодняшний день, на какой бы то ни было «сегодняшний день», для него была важна справедливость, а нет справедливости без обратного неравенства, без искупления.

Ибо — как красиво говорил тот учитель — не умолкли еще стенания поколений, еще доносится крик из далекого прошлого, и пока этот крик доносится, должно быть покаяние тех, кто виновен в этих стенаниях и криках.

Б. М., ведя тебя, отец, на казнь, перечисляя твои вины и отмеряя их ударами хлыста, сказал в заключение перечня — это за изнасилование ясновельможной паненки.

Ты, отвечая на его последние слова — будь то возможно, — постарался бы установить в его душе как бы весы и на одну чашу поместил бы барахтанье в грязи двух конюхов с ясновельможной паненкой, их купание в вине, а потом тот безумный праздник, который троица устроила в нестерпимом свете величественного огненного дерева, и смерть ясновельможной паненки с венком из сорных трав на голове; а на другую чашу весов поместил бы плату, какую старые конюхи заплатили за эти игры и за свою вековую, передаваемую из поколения в поколение прикованность к маленькому клочку мира, где царила вонь конского навоза, и еще прозвище, ставшее почти именем, — смердилы; и шлейф едкой вони, волочившийся за ними до самых дверей костела, и слова людей — не входите внутрь, а то ксендз унюхает и выгонит, а то, что богу не воняете, ничего не значит, станьте себе в притворе, там сквозняк; и на самый верх этой второй чаши ты поместил бы их смерть в нестерпимом свете огненного дерева, и ты мог бы тогда спросить Б. М. — что перевешивает, а он мог бы на это ответить — тут особый случай, тут равенство в смерти; а ты, отец, мог бы оказаться великодушным и сказать — ладно, Б. М., признаем, что происшествие с ясновельможной паненкой и прежде всего ее смерть были достаточным искуплением, пусть будет равенство в смерти: а в конце этого воображаемого разговора ты мог бы добавить — к чему была бы вся эта бойня, если бы те смердилы не могли выкупаться в вине вместе с ясновельможной паненкой и если бы не смогли увлечь ее танцем как равную себе; и эти слова были бы как аминь, как печать.

А может быть, они говорили бы, что ты не постыдился бы выступить покровителем того, что случилось в погребе, того разнузданного барахтанья двух похотливых стариков с ясновельможной паненкой, пьянства той троицы и безумного праздника в нестерпимом свете величественного огненного дерева.

Думаю, суд напрасно с чрезмерным рвением старался доказать беспочвенность последних слов литании Б. М., сопровождавшихся ударами плети по ногам отца; лучше бы приложил больше стараний для доказательства, как несправедливо прозвище — курокрад; ибо это прозвище совсем не соответствовало его жизни и смерти, пожалуй, куда больше, чем его причастность к событиям в погребе; ибо в этом прозвище есть что-то унижающе-оскорбительное, даже если вспомнить, что тогда у ложа больного брата царило отчаяние, враг величия и достоинства, порождающий мелкие поступки, поступки-уродцы.

Поэтому суду, если уж он так был заинтересован в воссоздании благородного образа отца, следовало бы уделить этому делу больше времени и больше рвения, чтобы рядом с величественным пьедесталом смерти А. В. уж никогда не заквохтала украденная ночью курица, чтобы свернутая куриная шея говорила не о краже, а о несчастье, которое не марает пьедестала смерти.

Поэтому мне хотелось вырвать из книги те страницы, где отражено это событие; но ни на минуту не приходила мне в голову мысль убрать из книги страницы, на основании которых можно было бы заподозрить, что А. В. был причастен к событиям, происходившим в погребе.

Я задумываюсь — почему же… Опьянило ли меня то низвержение с высоты, то страшное падение мира, с которым боролся отец, и то странное, дьявольски странное возвышение мира, во имя чего и боролся мой отец; возможно, я счел залитый вином, грязный погреб, где столкнулись два мира, и дном, и взлетом; видимо, счел доказательством того, что наступает время искупления для мира, с которым боролся отец…

А может быть, то, что происходило в погребе, я уместил в полных доброты, хотя и несколько коварных, мыслях отца — пусть на краю своей могилы эти два старых конюха вознесутся высоко, словно птицы, пусть удостоятся того, что будет значить больше, чем самое великолепное пиршество в дворцовых залах; пусть сразу же поднимутся на самую вершину, потому что стоят уже на краю своей могилы и скоро улягутся в нее.

Так и случилось, ибо вскоре они сошли в могилу, веселые и обиженные на грубого бога войны, не позволившего им подольше побыть на вершине.

Эти мысли приходят мне в голову, когда я вчитываюсь в показания старого деревенского учителя, который хорошо знал отца и рассказал о нем много интересных и волнующих меня до глубины души вещей, и так нарисовал его облик, что я мог увидеть не только его, но и время, в которое он жил.

Суд, однако, продвигался по фактам, словно по удобному мосту, перекинутому над бурлящей, гудящей рекой причин, неуловимых, как глубоководные рыбы, не пойманных ни в какие сети унижения и отчаяния.

Я могу сказать это, лишь прочитав показания старого учителя, и радуюсь, и благодарен старому человеку за то, что он пролил свет на это дело.

Что же касается того добродушно-болтливого свидетеля, который рассказывал о похоронах конюхов и ясновельможной паненки, то суд закидал его столь же подробными вопросами, как и безрукого мальчика.

Судья (свидетелю). Пожалуйста, расскажите, что происходило после того, как прекратилась стрельба?

Свидетель. Мы вышли из убежищ и сразу же наткнулись на мальчика с оторванной рукой, а потом на убитых смердил и убитую ясновельможную наценку, мы ее сразу узнали.

Судья (свидетелю). Как выглядели убитые?

Свидетель. Необычный вид, необычный вид, высокий суд, они лежали в крови, она была нагая, на голове у нее венок, похожа была на упавшую статую, лицо спокойное, даже как бы немного улыбающееся, как бы счастливое, один смердила лежал головой к ней, рядом, а голова второго была на ее груди.

Судья (свидетелю). Где были следы ран?

Свидетель. Ясновельможной паненке пуля попала в голову, венок был в крови; смердила, который был в рубашке, получил пулю в грудь, а тот, в куртке, в живот.

Судья (свидетелю). Что вы сделали, когда обнаружили их?

Свидетель. Кто-то из женщин снял фартук и прикрыл ясновельможную паненку, а потом мы перетащили их во дворец, от которого остались одни стены, чтобы не лежали на виду, мы спешили, потому что боялись, не начнется ли вдруг опять перестрелка; но перестрелка не начиналась, тогда начали думать о похоронах; первым делом надлежало обмыть лицо ясновельможной паненке и одеть ее; живущая поблизости женщина принесла свое лучшее, воскресное платье, мы осторожненько ополоснули из ведра тело ясновельможной паненки, обмыли лицо мокрой тряпочкой, венка с головы снимать не стали; потом женщины одели ее в то воскресное платье, какое носят наши жены, когда идут в костел; смердилами занялись их семьи; жена того конюха, которому осколок снаряда попал в самую грудь, честила своего мужа, стаскивая с него пропахшую вином мокрую одежду в углу дворцового зала, где не было ни потолка, ни крыши; одни разрушенные наполовину стены, и он напоминал маленькую площадь, обнесенную высоким каменным забором; я должен еще сказать высокому суду, что когда вино и кровь смешались, то вино взяло верх над кровью, и над убитыми поднимался приятный запах: жена того конюха наверняка обо всем догадалась и, обряжая своего мужа, натягивая на его худое, пропахшее вином тело воскресную одежду, принесенную из дома, ругала его, как живого, и говорила — ты негодяй, ты бездельник, сидел бы себе в халупе, был бы жив, если бы из дому не выходил, а тебе захотелось черт знает чего… несмотря на затишье, мы все же спешили с похоронами; потому что были научены: после тишины может грянуть; поэтому мы не разводили больших церемоний с гробами и похоронили их в сундуках, которыми вместо шкафов пользовалась господская прислуга; эти сундуки по виду мало отличались от гробов, они были даже просторнее, в каждом могла уместиться вся троица, сундуков было вдоволь, и каждый получил свой отдельный; ясновельможную паненку мы хотели похоронить в семейном склепе, только это не так-то просто, никак не могли сдвинуть и приподнять кованную медью тяжелую плиту, прикрывающую склеп, мы попытались, но ничего не вышло, если бы была лебедка, но ее не было; к тому же приходилось спешить с похоронами; и похороны удались, даже ксендз забежал и покропил сундуки святой водой; тут я должен сказать высокому суду — разошелся добродушно-словоохотливый свидетель, — что в первый и, пожалуй, последний раз в жизни видел ксендза с кропилом на бегу; ксендз тоже не доверял тишине и рысью примчался из прихода на кладбище и с кладбища обратно в приход; мы похоронили их рядом, под кустом сирени, ясновельможную паненку посередке, а конюхов по бокам; и так они лежат до сих пор; семья ясновельможной паненки не захотела переносить ее в каменный склеп; ее отец и мать говорят — пусть покоится с народом; они всегда это повторяют, приезжая в день поминовения усопших; тогда у могилы встречаются семьи конюхов и ясновельможной паненки, они здороваются, беседуют, и родственники ясновельможной паненки идут обедать в семьи смердил.

39
{"b":"597037","o":1}