Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

Реформу земских начальников гр[аф] Толстой поручил разработать симбирскому помещику, бывшему ярко-красному, Пазухину67. В проекте этой реформы вначале предполагалось создать агентов исключительно административной, близкой к народу власти – нечто вроде уездных начальников. Присоединение к функциям этой власти – функций судебных, совершилось в последнюю минуту, по совету кн[язя] Мещерского и под влиянием борьбы гр[афа] Толстого с министром юстиции Манасеиным68. Гораздо более странно в этом казусе то, что его допустил либеральный Пазухин, чем то, что склонился к нему мало сведущий в вопросах юриспруденции царь.

Царь-миротворец

Когда еще жил цесаревич Николай, и юный кн[язь] Мещерский старался поднять в нем интерес к России, «лучезарный» юноша отвечал:

– С луны щей не хлебают…

Тот же кн[язь] Мещерский с тем же советом обращался впоследствии к цесаревичу Александру. Но угрюмый юноша только мучительно кряхтел. Познать Россию не дано было ни одному из русских венценосцев. Но у Александра III была почти мужицкая сметка, и он проявлял ее каждый раз, когда приходилось защищать русскую вотчину от иноземных поползновений.

Александр III и впрямь был «миротворец». Но не по рецепту Александра I и Бриана69. Он не мечтал о пан-Европе. Решив, что сермяжной безграмотной России не по пути с культурной Европой, он замкнулся в блестящем одиночестве. Неблагодарность «братушек»70, цинизм Европы, вырвавшей из наших рук плоды победы 1877 г., – жертвы, принесенные Россией для чужого счастья, обиды, нанесенные немецким насилием близким ему датчанам, а главное – чувство собственной силы, опиравшейся на силу 180-милл[ионного] народа71, внушили ему своеобразную кротость. Так кроток у Толстого Пьер Безухов, так в русской истории были кротки Илья Муромец и Добрыня Никитич.

Миролюбие – не заслуга Александра III, как не заслуга его отвращение к авантюре. Если при нем не было ни черносотенства, ни дворцовой камарильи, то лишь потому, что мозг его работал медленно, что желудок его прекрасно варил, что жена его была маленькой, покорной женкой, что дети его играли в детской, что террористы его не травили, что загадка России была загадкой не только для него, но и для русского гения, что при всех опасностях этой загадки к ней тянулись жадные руки и перед ней трепетали могущества.

И когда подкравшаяся к гиганту болезнь грозила осиротить и страну, и семью, движением могучих плеч гигант пытался сбросить ее. А не осилив, покорно склонился и ушел, столь же тихо, как пришел, решительно ничего и никому не завещая. Смерть Александра III была столь же скромной и застенчивой, как и его жизнь.

И все же, в этой сравнительно короткой жизни и, особенно, в этом коротком царствовании (всего 13 лет) проявилась черта, сыгравшая решающую роль в истории российского царизма и делающая незамысловатую фигуру Александра III до некоторой степени загадочной и, во всяком случае, сугубо исторической. Не столько моральная чистота, правдолюбие и миролюбие отличают этого царя-гиганта от его часто лукавых, воинственных и аморальных предков, а некая измена основному принципу царизма, засаженному в русскую почву Владимиром Мономахом и, казалось, навеки закрепленному там Грозным.

Принцип этот выражен поэтом в словах, вложенных в уста Грозного: «То только царство крепко и велико, где ведает народ, что у него один владыка, как в едином стаде – единый пастырь»…

Когда 1-го марта 1881 г. над Петербургом раздался зловещий взрыв, и полчаса спустя Зимний дворец окружил народ, когда из подъезда этого дворца вышел престарелый внук Суворова72 с вестью о смерти царя-освободителя, когда от этого подъезда отъехал в слезах новый царь, а вслед за ним отхлынул и мутными потоками разлился по городу удивленный (но не ошеломленный) народ, а к вечеру этот народ устроил по Невскому и Морской нечто, близкое к масленичному гулянию, всматриваясь в мутное петербургское небо, где, по слухам, гуляла зловещая комета (никакой кометы не было), – уже тогда можно было понять, что ни чувства, ни сознания «единого владыки» в русском народе нет. Не было их и в русском правящем аппарате. На торжественном выходе новый царь, обращаясь к этой верхушке русской власти, зарыдал. Рыдали и его приближенные. Но не рыдала необъятная страна, потерявшая «владыку». Старое царствование народ проводил с недоумением, новое встретил с любопытством. К тому, что совершилось и имело совершиться в далеком Петербурге, народ отнесся как к семейной хронике династии, по закону правившей этим народом. Народ любопытствовал. В Петербурге было восшествие на престол, в стране – ожидание милостей и реформ. Le roi est mort – vive le roi![65] Во Франции этим возвещали незыблемость идеи. В России – зыблемость практики. Не «единого владыку» провожала и встречала Россия конца 19-го века, а запутанный во влияниях и настроениях, в случайностях и роковых сплетениях комплекс власти, названный самодержавием.

К приходу Александра III комплекс этот ощущался Россией почти болезненно. Самодержавие как державность висело на ниточке. Если в народной толще в этом еще не разбирались, то разбирались в этом слои третьего сословия и вся русская интеллигенция. Трещину между самодержавием и державностью пыталась замазать «диктатура сердца». И не успела.

Если бы Александр III после рыданий над прахом отца возвестил о принятии к исполнению воли покойного, расшатанная двуликостью российская державность была бы, может, восстановлена. И народ ведал бы, что у него «один владыка», – один не в смысле единоличности, а в смысле идейной преемственности. Но Александр III понял царскую власть как личную прерогативу, державность как орудие этой прерогативы, а вверенную ему промыслом страну как вотчину, границы и мирное житье коей он призван охранять. Менее всего этот честный хозяин всероссийской вотчины заботился об идейной преемственности русской власти и более всего – о ее практической сущности.

Державность и приватность

То, что называют реакционностью царствования Александра II Его, выявлялось постепенно, по мере того, как испарялась из этого царствования державность. А державность испарялась не параллельно сгущению деспотизма, в котором обвиняют этого монарха. И Петр, и Александр I были деспотами, не говоря уже о Николае I; но при них не чувствовалось такого падения российской державности, как при последних Романовых. Николай I не вынес геройского падения Севастополя, а его правнук не прекратил партии в теннис при вести о позоре Цусимы73. Кучу ошибок наделали Павел и три его преемника, но царствования их были все же до известной степени державными. И это чувствовал Запад. Обаяние российской державности не могли затушевать вдохновенные, проникнутые ненавистью лекции Мицкевича74 в первой половине XIX века и псевдонаучное русофобство Каутских и Рорбахов во второй его половине75. Несколько жестов Александра III, напоминавших о былой русской державности, приводили в трепет Бисмарков и Солсбери и весь насторожившийся перед восточным колоссом Запад. Но, увы, это были лишь отблески тех молний, что сверкали под стенами Севастополя, на Шипке и у врат Царьграда. Когда русский царь братался с черногорским авантюристом, когда он удил рыбу в финских шхерах, а в Дании упражнялся в цирковой борьбе со своими кузенами, Запад с тревогой на него косился. Но тревога эта исчезла после заключения франко-русского союза. Не потому ли, что этот, казалось бы, серьезнейший акт царствования Александра III сорвал с него ореол державности?!…

Союзом с Францией, т[о] е[сть] Востока с Западом, манили русских царей и Наполеон I, и Наполеон III. Перспективы этого союза тогда, на заре 19-го века, были шире, чем в конце его, – тогда ведь дело шло о мировой гегемонии. Но она не соблазнила ни Александра I, ни Александра II – не соблазнила, кажется, потому, что российская державность, не будучи ни у кого под сомнением, не нуждалась в подтверждении. Франко-русский союз Александра III разубедил Запад в самодовлеющей мощи русской державности. Трепетавший при тосте Александра III за князя Черногорского, Запад остался спокойным при тосте его за Францию. Мало того: в ответ на франко-русский союз Австрия развернула свои планы на Ближнем Востоке, Англия – на Дальнем, а Германия – и тут и там. Ведь только после тостов Кронштадта и Тулона выглянул впервые призрак мировой войны. Франко-русский союз был расценен человечеством не только как признак слабости России, но и как вульгарная денежная сделка76.

вернуться

65

Король умер – да здравствует король! (франц.)

10
{"b":"596839","o":1}