Михаил Фёдорович, наконец, оправился от неожиданно представшей картины и готовился выступить из засады. Он даже напустил на себя грозный вид и как непоколебимый судья сделал шаг в сторону нарушительницы. Вдруг, вблизи вязанки что-то зашевелилось, и Михаил Фёдорович ясно услышал плачь ребёнка. Женщина торопливо бросила топор, пугливо оглянулась, едва не обнаружив быстро зашедшего за дерево наблюдателя, и достала из травы что-то небольшое, увёрнутое в серое. Пока расстёгивала блузу обнажаясь, она потрясла свёрток в одной руке и бережно приложила к груди. Михаил Фёдорович отчётливо видел её лицо, ещё молодое, но уже бесцветное, с впалыми щеками и тупым, равнодушным взглядом в глубине выступающих скул. В короткий срок стремительной скорости, с которой набирала зловещую силу горбачёвская перестройка, он часто стал видеть подобные женские лица. Впервые он обратил внимание на подобное лицо у своей жены. Тогда она, тяжело больная, лежала в больнице. Врачи поддерживали в ней жизнь, но всегда отводили взоры, когда он приходил. Албанец с силой нервно потёр лоб, желая стереть наваждение – у неё было такое же выражение. Он с горечью подумал, хорошо, что жена не дожила до сегодняшних дней. Они вдвоём так искренне радовались переменам, которые обещал Михаил Горбачёв, как бы она пережила всё это, если бы увидела, истинное лицо того, к чему привёл нас этот демон. Как бы она пережила то, что лица женщин станут вот такими?
Что же собственно он должен делать? Выйти из засады, напугать до полусмерти эту и без того уже напуганную, загнанную женщину? Видеть её ужас, слышать её мольбы о пощаде, видеть её горе и… Отнять у неё эту дрянь, набрать которую ей стоило столько трудов, обвинить в краже, лишить тепла и горячей пищи её детей, таких же тощих и обездоленных, и загнанных в угол перестройкой? Михаил Фёдорович пристально всмотрелся, что делается поодаль, ища глазами хоть какие-то намёки на жилище. Это одни из тех, кто подался из голодающего села искать в городе счастья. Муж, скорее всего на заводе.
Женщина продолжала кормить ребёнка и в то же время тревожно оглядывалась по сторонам. Михаил Фёдорович прижался к стволу, ему показалось, она почувствовала слежку. Впервые в жизни он струсил. «Может подойти, наставить на путь истинный, указать на то, что детям грудным не место в лесу, наконец, пристыдить и отпустить?» – терзали противоречивые мысли Албанца. Какой-то неестественный гнев нахлынул на него, и он с силой ударил по стволу. «До какой лживой и бессмысленной показухи я додумался!» Одна мысль, что его появление вызовет испуг у этой кормящей женщины, почти ужасом охватившая его, стала Михаилу Фёдоровичу настолько невыносима, что он отступил. Осторожно переставляя ноги, выискивая тихое место для шага, чтобы ни сучка, ни сухого листочка не попалось, он пробирался среди кустов и деревьев обратно к машине. Если не удавалось ступить бесшумно он с тревогой оборачивался и старался спрятаться за стволы. Когда под ногой слабо хрустнула ветка, он резво присел, на лице его отразился испуг, а в груди потяжелело сердце, переполняемое кровью. Ещё долго его глаз выхватывал среди деревьев кормящую женщину. Ему даже показалось, что та задремала. «Ну и славно», – покачал он головой, сам себя успокаивая.
Выходя на поляну, Михаил Фёдорович выпрямился, облегчённо вздохнул полной грудью и быстрыми шагами направился к машине.
– Поймал? – вопросом встретила его сестра.
– Никого. Тебе показалось, – сухо ответил Михаил Фёдорович.
Сестра пытливо всмотрелась в лицо брата, он хотел ответить ей таким же прямым взглядом, но краснея отвернулся.
Долгое прощание
Рассказ
Три года назад семья Можайских переселилась в пригород столицы и напрочь выпала из светской жизни, которую блестяще вела почти двадцать лет.
Леонид Михайлович Можайский продолжал в городе адвокатскую практику и для этого его автомобиль каждый день проделывал путь до делового центра столицы, где располагался офис районной адвокатской конторы. По дороге он отвозил детей – дочь Татьяну в лицей Пушкина, она перешла в одиннадцатый класс, а сына Михаила – в строительный колледж. Вечером они собирались, чтобы вместе вернуться домой. К этим незначительным неудобствам члены семьи отнеслись, как к должному.
Замкнуться и переехать из города в посёлок заставили Можайских трагические обстоятельства – у Леонида Михайловича умирала жена Люся – Людмила Ивановна. В состоянии ожидания скорой кончины родного человека семья жила третий год.
Особенно жутко бывало по ночам. Больная сильно кашляла, задыхалась захлёбываясь мокротой. Если никто из родных не поспевал, то она пыталась сама достать стакан с отваром из ореховой кожуры, приготовленный с вечера, и чаще всего опрокидывала его, и тогда, на стук покатившегося стекла, домашние спохватывались. Тревожная ночь затягивалась сонными бреднями – это были надрывные вскрики и бессвязные слоги. Больная бессознательно подрывалась на локтях и так опасно изгибалась, что домочадцы опасались, как бы она не свалилась с кровати. В такие минуты надо было находиться рядом, а это разорванная бессонная ночь.
Сегодня Леонид Михайлович вернулся домой раньше обычного. Как ни старался он тихо передвигаться, чтобы подольше его возвращение оставалось незамеченным, но чуткий слух супруги уловил присутствие стороннего.
– Лёня! Это ты? – позвал её сиплый голос и сорвался на кашель.
Можайский представил, как жена сейчас тянется к отвару, и решил сразу не отвечать, выгадывая лишние минуты, собраться с мыслями и придумать, как объяснить своё раннее возвращение. Он с утра отложил все дела и по приглашению врачей отправился на консилиум. Профессор тягуче говорил, перелистывая Люсину медицинскую карту и закладывая обратно выпадающие листки из увесистой, сшитой грубой ниткой, истории болезни. Вердикт был однозначным: «Надо готовиться к самому худшему. Конец может настать в любой день».
– Вы можете, попробовать вывезти её на природу, – профессор даже не назвал Люсиного имени, словно говорил уже о трупе, и, долгим взглядом уставившись в окно, задумчиво закончил. – На Днестр, в Кодры. Кислородный удар, пожалуй, продлит её дни.
Можайский слушал спокойно, только побледнел. Его разозлило то, что профессор безымянно говорил о близком ему человеке, но всё, на что хватило злости – сжать желваки, удерживая слёзы.
– Дети смогут пообщаться с матерью. И вы будете ближе, – как только мог, смягчил свой тон профессор, и, вставая, как бы извиняясь, положил руку на плечо Можайского. – Мы сделали всё, что могли.
Леонид Михайлович, от врачей, отправился к знакомому леснику Пантелеевичу и договорился арендовать у него дом в Кодрах. Лесник, старый приятель их семьи, даже обрадовался, но, узнав причину, зло выругался.
– Чёртова карга! Косит народ! – и рубанул воздух мозолистой ладонью, показывая – денег не возьмёт. – Живите так. Только живите.
Вернувшись на работу, Можайский походил по кабинету взад-вперёд и вдруг заспешил домой. На улице он столкнулся с дворником Серёжей и даже пожал ему руку на прощание, что никогда такого не делал.
– Люсенька, как ты? – как можно бодрее вошёл он к жене в комнату.
Людмила Ивановна, облокотившаяся спиной о подушки, держала в руках стакан с чёрного цвета отваром. Этот отвар посоветовала знакомая врач. Отвратительный на вкус, но Люся стойко пила его и даже видела пользу. На маленьком столике лежала груда лекарств. Блики от цветных пластиковых упаковок отсвечивали разноцветом на худом лице больной с обострившимися чертами и носом и сбившимися русыми волосами. В Люсиной комнате стоял спёртый воздух, пропитанный медикаментами.
– Люсенька, я вот, что хотел тебе сказать, – неуверенно начал он, пододвигая стул к кровати и располагаясь рядом с женой.
Людмила Ивановна приготовилась выслушать, опустив голову и едва заметно дёрнув губами в улыбке, словно хотела сказать: «Потерпите ещё чуть-чуть. Скоро всё будет кончено…»
– По совету врачей мы переедем на лето в лес, – Можайский снова умолк, собираясь с мыслями. – Сегодня я ездил к Пантелеичу и договорился арендовать у него дом. Там вокруг так здорово! Сосновые деревья, свежий воздух, птицы поют на разные голоса. Помнишь? Мы мечтали, пожить вместе в лесной тиши!