Маккорник прервался на секунду, захлопнул папку и передал ее стоящей рядом с ним Лоренции.
– А теперь – еще одно, и все, обещаю, что уже оставлю вас в покое, – сказал врач, встав перед ним и сунув руку в карман своего халата. Вытащив оттуда стопку небольших белых карточек, он снова уселся на край постели, достал из пачки одну карточку и приблизил ее к Его лицу, говоря:
– Если вы узнаете того, кто на фото, пожалуйста, скажите. Только коротко, одним предложением, кто изображен на фото. Если не узнаете – просто покачайте головой. Хорошо?
Он совершенно не понимал, что еще за представление начинается. Ему все это казалось очень странным и смешным, но Он подумал, что ни о каких шутках и речи быть не может, когда за дело берется такой зануда, как этот Маккорник. Поэтому Он посмотрел на фотографию. С нее смотрела какая-то улыбающаяся молодая девушка, с зелеными глазами, веснушчатая, с копной растрепанных рыжих волос.
– Я ее не знаю, – коротко сообщил Он, глядя в глаза Маккорнику, и с тревогой уточнил: – А должен?
Маккорник взглянул на Него с явным выражением неудовольствия и, подсовывая Ему следующую фотографию, заметил:
– Пожалуйста, несколько минут ни о чем не спрашивайте, а только отвечайте. Ни о чем! Можете?
– Ну разумеется. Извините.
– Кто изображен на этой фотографии? Вы узнаете этого человека? – спросил Маккорник, показывая пальцем на лицо Сесильки на фото. Улыбающаяся, с красивыми, более светлыми, чем обычно, волосами, распущенными, падающими свободно на плечи. На носу несколько веснушек, губы раскрыты, язык высунула… Радостная и счастливая. На фоне лазурной водной глади и пляжа.
Он хотел было ответить, но не смог выдавить из себя ни слова. Губы у Него вдруг задрожали, а глаза наполнились слезами. Он начал глубоко и часто дышать, от чего пластиковые трубочку у Него в ноздрях зашевелись и сдвинулись. Лоренция наклонилась над Ним, чтобы снова запихать их обратно Ему в нос.
– Это Сесилька, моя дочка, – произнес Он наконец, справившись с волнением.
Маккорник, сидя неподвижно на краю постели, смотрел Ему в глаза. Затем вытащил следующую фотографию.
– Это Эва, моя… не моя женщина. Я ее люблю.
– …Милена, мы как-то провели друг с другом несколько месяцев…
В этот момент Маккорник вдруг прервался и стал перебирать фотографии, а потом вытащил из середины одну. Она была пожелтевшая, в нескольких местах порванная, когда-то черно-белая, а сейчас приобретшая эффект сепии. На ней Он, хоть уже и совсем большой мальчик, почти мужик, сидит на коленях у маленькой старушки, которая высовывает смеющееся лицо у Него из-за плеча.
– Это Марта, моя бабушка Марта, – ответил Он, улыбаясь, и потянулся за фотографией. Маккорник поспешно убрал руку и достал другую фотографию.
– Минуточку! Да. Это Дарья, моя бывшая студентка. Я ее знал чуть ближе, чем остальных. Поэтому и помню лучше…
– …Наталья, математик, философ, а на самом деле – художница. Живет теперь в Италии, на Сицилии…
– …Не совсем уверен, кажется мне знакомой. Но нет. Эту женщину я не узнаю, – сказал Он, всматриваясь в лицо элегантно причесанной и одетой брюнетки в претенциозных очках.
– …Это Юстина, когда-то мы с ней были близки. Даже жили вместе одно время. После моего развода…
– …Патриция, моя бывшая жена.
В этот момент Маккорник встал, положил пачку фотографий на конверт на прикроватном столике и сказал:
– Я оставлю вам все. Чтобы вы могли посмотреть еще раз, если будет желание. Спокойно.
– А откуда у вас эти фотографии? И зачем вы мне их показывали? Чего хотели добиться? – Он попытался приподняться на постели.
Маккорник, прежде чем ответить, взял папку у Лоренции и что-то поспешно стал в нее записывать. Не глядя на Него, заговорил, как будто сам с собой:
– Это рутинный тест. У вас серьезные повреждения сосудов и интенсивное кровоизлияние в районе веретенообразной извилины. Это могло спровоцировать прозопагнозию – довольно частое расстройство, которое вызывает неспособность распознавать лица знакомых или виденных когда-то людей. Но у вас этого не случилось. И это отличная новость. Для вас. И для нас тоже.
Прозопа… что? Как там он сказал? Какое-то веретено извилистое… Ему не удалось запомнить все целиком. «Боже милостивый, – подумал Он, – да даже если бы я и запомнил – мне же это все равно ни о чем не говорит».
Все эти выводы Маккорника, которые тот излагал с таким глубокомысленным видом и с такой уверенностью, что знает все о мозге и о том, как он устроен, и что расстройства мозга можно как-то объяснить, напомнили Ему вдруг, что еще несколько лет назад Он бывал очень на него похож. Но это было очень давно. В те мрачные и бессмысленные времена, как Он теперь понимал, когда он мог переспать с двумя разными женщинами за двадцать четыре часа. И при этом не любить ни одну из них. Дарья, та самая его бывшая студентка с фотографии, како-то раз шепнула ему ночью, когда они курили травку после секса, отдыхая перед следующим заходом, едва умещаясь на узкой постели в общежитии:
– Понимаешь, ты рассказываешь об этих своих пространствах Гильберта и транспозициях тензоров так, как будто это изучают подготовишки в спецшколах, но ведь этого не изучают, представь себе, даже там, и тебя бы еще больше любили все эти влюбленные и без того восторженные барышни, если бы ты объяснил им все доступно, по-мужски, так, может быть, начнешь с меня?
Он помнил, что фактически Он и начал с нее. Немедленно. Правда, Ему так и не удалось – Дарья слишком занимала его собой до определенного момента – закончить объяснение гениального замысла Гильберта относительно пространств, про тензоры Он даже не упомянул, ни словом не обмолвился, но одно той горячей июльской ночью, почти утром, понял очень отчетливо и запомнил навсегда: науку, особенно сложную, нужно объяснять так, как будто ты пытаешься растолковать теорию вероятности своей бабушке, окончившей начальную школу. Избегать, особенно вначале, всяких мудреных терминов, которые ученого от обычного смертного отличают, а иногда и вовсе изолируют. Вся эта терминология подходит только ученым, которые считают, что изъясняться непонятным шифром – это значит подчеркивать свою значимость и исключительность. Ну, типа расшифровать то, что они говорят, смогут только такие выдающиеся умы, как они сами. Обычные же люди ничего не поймут, но рты от восторга или изумления пооткрывают так, что у них челюсти на пол упадут. И вот все эти шифры и коды так и сыплются из уст таких ученых, а еще иероглифы на досках в аудиториях или на листах бумаги – без всего этого в большинстве случаев вполне можно обойтись. Но некоторым это кажется не соответствующим их положению. Ведь на латыни все звучит как восхитительная мудрость, что ни скажи. Вот услышишь какое-нибудь значительное cavum in culus – а потом оказывается, что это означает всего-навсего «дырка в заднице».
Он старался с тех пор преподавать и читать лекции интересно и прежде всего – понятно, чтобы все можно было понять без всех этих латинских премудростей. Конечно, чтобы добиться этого, ему пришлось потратить немало времени, потребовалось менять привычки и снова засесть за книги.
Математика по своей природе содержит в себе целое множество абстракций, она является метафорой реальности, требует огромного воображения, описывает мир логически, конкретно и опирается на лапидарную, очень сжатую запись мысли. Короткие предложения, а иногда – и вовсе одни символы. Математика – к такому выводу Он пришел однажды вечером, читая размышления Фейнмана[2], в этом смысле очень похожа на… поэзию. И на музыку. Восхищение Фейнмана своеобразным танцем элементарных частиц – верхних и низких, удивительных, прекрасных и чарующих, восторг его перед объектами микромира, которые можно увидеть при помощи насквозь математизированной теоретической физики, открыли Ему глаза на совершенно новое значение того, чем Он занимается каждый день. Очень прав был тот, кто сказал, что математик, которому недостает воображения, становится от отчаяния поэтом. Он переформулировал свои лекции. Теперь в них было больше рассказа о математике, чем собственно чистой математики. Ее Он вплетал в ткань повествования так, чтобы оставался некий налет тайны, которую студенты сами захотели бы разгадать. При этом учась. И часто – сами того не замечая – невольно.