Януш Вишневский
Все мои женщины. Пробуждение
Janusz Leon Wiśniewski
WSZYSTKIE MOJE KOBIETY. PRZEBUDZENIE
© Copyright by Janusz Leon Wiśniewski
Фотография на обложке © Fabrizia Milia / Trevillion Images
Фотография автора на 4-й сторонке © Ilona Weistand, Frankfurt am Main
© Тогобецкая М., перевод, 2017
© ООО «Издательство АСТ», издание на русском языке, 2017
* * *
Одиночество начинается вовсе не с того, что тебя совсем никто не ждет дома. Одиночество начинается тогда, когда у тебя впервые появляется желание, чтобы тебя ждал там кто-то совсем другой…
Афазия
В широкой полосе расплывчатого зеленоватого света Он мог видеть только ее силуэт, причудливо изогнутый, вытянутый, окутанный легкой белой аурой, которая с каждым ее движением колебалась, то приближаясь, то удаляясь от нее. Когда она наклонялась к Нему слишком низко, аура ослепляла Его – и Он поспешно закрывал глаза. Он слышал, как она мурлычет что-то себе под нос, что-то вроде колыбельной, а иногда сама себя перебивает и еле слышно что-то говорит на незнакомом Ему языке – не немецком, не польском и не русском. Ему было хорошо, спокойно, все казалось нереальным. Как в долгом сне. Однажды на пляже, много лет назад, Он заснул в гамаке и чувствовал себя вот так же – то ли в полусне, то ли в полуяви. Только тогда свет был бледно-оранжевый и издалека доносились голоса играющих детей на фоне ритмичного барабанного стука, а еще тогда рядом с Ним никого не было.
– Зачем вы трогаете мою голову? – спросил Он шепотом, осторожно коснувшись ее руки.
И в следующее мгновение почувствовал острую боль от впившихся ему в кожу затылка ногтей. Да это никакой не сон! Вдруг стало очень светло, тот призрачный зеленоватый свет мгновенно исчез, Он ощутил одновременно пульсацию и боль в глазных яблоках и инстинктивно заслонил глаза руками. И услышал топот убегающих ног и чей-то взволнованный крик издалека:
– Господин доктор, господин доктор, пресвятая дева, господин доктор! Поляк очнулся! Пресвятая дева, господин доктор! Чудо! Наш Полонез проснулся! Боже всемогущий…
Через минуту распахнулась дверь и раздался громкий, регулярно повторяющийся сигнал, похожий на пожарную сирену. Он понятия не имел, почему находится здесь. Не в своем офисе. И не в своей квартире. И не в номере гостиницы. И не в самолете и явно не в купе поезда. Он осторожно убрал руку с глаз и чуть приоткрыл веки – и мгновенно снова почувствовал пульсацию в глазных яблоках. Как будто они готовы были взорваться изнутри.
Он успел заметить зеленый экран монитора кардиографа – это от него шло то зеленое свечение. Больница! Он в больничной палате! Но почему? Что с Ним случилось? Он начал ощупывать свое тело: сначала голова – никаких повязок, никаких трубочек или бинтов. Подушечками пальцев нащупал над лбом короткий колючий ежик – Его побрили! Сделали, значит, то, на что Он так и не мог решиться. Он исследовал голову очень внимательно, сантиметр за сантиметром. Все, по крайней мере внешне, казалось, было в полном порядке. И даже старая шишка – почти такая же старая, как Он сам, – была на своем месте, хорошо знакомая, выпуклая, в нескольких сантиметрах над шеей сзади.
Еще младенцем Он выпал из кроватки вниз головой прямо на пол. В результате удара – Он был толстым и очень тяжелым младенцем, чуть ли не «самым отвратительным на всем белом свете», – получил сотрясение мозга. Потерял – как Ему каждый раз с неослабевающим ужасом рассказывала бабушка Марта – на три часа «все сознание». Испуганные и растерянные родители за это время преисполнились уверенности, что их сын, даже если вдруг выживет, обязательно станет умственно неполноценным, но все обошлось и закончилось только смещением и небольшим костным выступом как раз в том месте на задней части головы. И все-таки сам Он, в отличие от родителей, всегда имел особое мнение касательно своего умственного развития – так что как ни крути, а неполноценность имелась.
«С головой, видимо, все в порядке», – подумал Он с облегчением. Это очень важно. Это самое важное. Ему нужна голова. Ему башка нужна больше всего на свете! Голова – это вся Его жизнь, смысл Его существования, возникающий из того, что Ему удалось собрать и создать своим мозгом, закрытым черепушкой с твердой шишкой в нескольких сантиметрах над шеей, о которой знают всего несколько человек на свете. Ему было всего девять или десять лет, когда Он понял, что все, что происходит с Ним и вокруг Него, каждое событие имеет свое место и значение, свою причину и итог только тогда, когда бывает зарегистрировано чувствами и обдумано. Нет никакого мира вне нашего мышления. Ничего нет. Сколько бы и кто бы ни убеждал, что есть, что мир существует миллиарды лет. Тогда Он был, конечно, слишком маленьким, чтобы называть все своими именами: мысли – мыслями, сознание – сознанием, даже значение – значением, но уже тогда понимал, пусть и наивно, по-детски, что нет жизни без мозга, что именно в голове находится то «нечто», которое этот мир создает. И что у каждого в результате мир может получиться свой, а может не получиться никакого. Таким чересчур серьезным и мудрым для своего возраста философским истинам Он был обязан дедушке Бруно – на самом деле того звали Брунон, но после войны разумнее было не эпатировать обывателей лишний раз ничем немецким, – который вот уже год, потеряв человеческий облик, умирал рядом, за стенкой.
Жили они тогда в трехкомнатной кватире на первом этаже старой, довоенной еще, обшарпанной каменки в маленьком заброшенном и малолюдном городке на Поморье. Если бы не Трехградье рядом, куда ездили работать и развлекаться, да просто садились в автобус или в поезд и убегали на несколько часов в Гданьск, Гдыню или Сопот, как и Он сам нередко делал, – можно было бы удавиться от безнадежности своего существования в этой забытой Богом и людьми, сермяжной, беспросветной, жемчужно-серой провинции. Именно тогда, во время одной из таких вылазок в Гданьск, лет четырнадцать Ему было, голова кружилась от юношеских мечтаний, Он, сидя у подножия памятника защитникам Вестерплатте и глядя на уходящие из порта корабли, решил, что обязательно вырвется когда-нибудь в другую, лучшую жизнь. Любой ценой. Навсегда…
Три поколения в трех комнатах. Запертые в тесноте сорока пяти квадратных метров жилища, глядящего кухонным окном на стоящий напротив точно такой же дом, унылый дворик – каменный мешок, большую часть которого занимали всегда переполненные мусорные баки; над ними летом кружили роем мухи, а зимой в них рылись в поисках пропитания орды бездомных псов. Коммуналка без ванной и с отвратительным уборной-сортиром, стоящим на возвышении и закрывающимся на крючок, со вбитым в стену ржавым гвоздем, на котором висели рваные газеты. Его комната была самой маленькой. Прямоугольная, узкая, без окна, с выкрашенными желтой краской стенами, выгороженная из кухни, бывшей кладовки и кусочка коридора.
Дедушка Бруно не был Его «любимым дедулей». Не был и любимым отцом, и мужем хорошим не был, не был ни хорошим дядей, ни племянником, ни братом, ни даже соседом. Он вообще не был человеком, который мог вызвать хоть какую-то симпатию, не говоря уже о любви. Законченный эгоцентрик, беспощадный тиран, к тому же еще пустозвон и конъюнктурный комедиант, твердо убежденный в своей непогрешимости. Бабушкой – она единственная, наверно, его когда-то любила – помыкал, издевался над ней и унижал при каждом удобном случае. Называл не иначе как «старуха». И Он не помнил, чтобы дед ее о чем-нибудь просил когда-нибудь – всегда требовал, указывал, а чаще всего – приказывал. «Старуха, подай! Старуха, принеси! Старуха, иди сюда!» – только такие слова выходили из его уст. А еще Он помнил всегда внезапные, ни с того ни с сего «тихие дни» дедушки Бруно. Без всякого повода Бруно вдруг обижался на весь мир и проводил в полном обиженном молчании несколько дней, игнорируя всех или всячески выражая им свое презрение. Правда, это не мешало ему по-прежнему командовать бабушкой: он писал на обрывках бумаги записки, которые никто не мог прочитать, кроме бабушки, свои требования, приказы, реже – вопросы и жестом пальца велел Ему относить эти записки бабушке.