Речи бунтовские, Алексей внимает им боязливо, но с наслаждением. Духовник похож на архистратига Михаила — только меча огненного не хватает.
— Петербург — город проклятый. Господь уничтожит его, как Содом и Гоморру, за всякие мерзости. Вертеп богохульников, развратников...
Вдохновенно перечисляет мерзости Яков. Царь и ближние его отступили от веры, в пост едят скоромное и солдат к тому принудили. Тьмы-тьмущие мужиков не пашут, не сеют, землю роют там... А чего роют? Могилы себе... Кидают царские слуги тех православных в ямы, ровно собак, без савана, без отпеванья. Оттого град тот терпит наводнения, мор и глад. Люди бегут оттуда. Царь набрал себе всякой сволочи — с нею и правит Россией. Кто у него в почёте, в высоких чинах? Чернь безродная. А дороже всех иноверцы, еретики. Из старых фамилий мало кто служит царю с охотой.
— Мало, мало, — вторит Алексей. — Проклятый город... Содом и Гоморра...
Само собой, жить он будет с матерью в Москве. Благолепие храмов, образа чудотворные, мощи святых угодников — тут они. Столица истинная.
— Готовься! — взывает Яков. — Готовься принять помазание! Достоин ли? Созрел ли для бремени сего? Слабый ты... Скорблю, нет в тебе отцовской силы.
Указывает, грозя перстом, кого избрать в советчики. Дядю Авраама прежде всех — муж, наделённый мудростью, твёрдый в вере, царю не поддался. Настанет срок — униженные возрадуются.
— Возрадуются, — шепчет наследник.
Лишь потом пробуждается обида. Неужели он слаб? Отцовская сила враждебна, но рождает зависть. Да, слаб, лебезит перед старшими. Царь двинул бы Якова, схватил за патлы, воняющие прогорклым маслом.
Пуфендорф[59], учёный немец, различает три манеры управления: монархическую, когда один властвует, аристократическую — иде же помогают благороднейшие, и демократию — сиречь владычество народа. Монарх бывает тираничен, пример тому — отец, хоть и славит Пуфендорфово сочиненье. Чернь груба, необузданна. Стало быть, предпочтительно царствовать, окружив себя благородными.
Учился Алексей прежде лениво, теперь, повзрослев, стал прилежнее. Учителя, приходящие к нему, довольны, Никифор — воспитатель по должности — ликует. Царь велел и рукам дать работу — что ж, Алексей не против, посещает Людовика де Шпеера, искусного токаря. Получил для отсылки отцу свидетельство.
«Ваш сын многажды в моём доме был и изрядно точить изволит», — написал мастер.
Из гистории ясно: народы идут от варварства к просвещению. Верно, такова божья воля. Без наук ныне не царствовать. Прежде цари обходились, замкнутые во дворцах. Лишь на богомолье выезжали, Алексей же не прочь повидать Европу. Любопытны чрезвычайно описания различных стран, нравы и обычаи в них, этикеты чужих дворов. Не хуже отца будет начитан... Математику не любит, но вникает, притом с некоторой надеждой. Задобрить отца, да испросить награду за успехи. Свиданье с матерью.
— Выкинь из головы, — отрезал Яков. — Не проймёшь, чёрствая у него душа.
И тётки ладят — глупость, напрасное мечтание. Гнев обрушит царь. Фроська разревелась. Разлучит царь, обратно в службу упечёт. Одно остаётся — ехать в Суздаль тайно.
— Духовные меня не выдадут. Жалеют мать. А здесь — никому про это...
— Никифору-то можно?
— Нет, и ему нельзя. Брату твоему скажем погодя... Игумена упредить бы надо.
Вяземский сидит в своей половине безвылазно. Часами составляет отчёты. Мусолит, переиначивает — хулить царевича не за что, а хвала излишняя подозрительна. Писанье освещает лучина, зажатая в зубах серебряного грифа. Потрескивает тихо, приятно, словно мурлычет.
Фроська вошла и плотно закрыла дверь за собой. Огляделась в полумраке, попрекнула хозяина скупостью — свечи, что ль, не по карману? Затем передала разговор с Алексеем — слово в слово.
— Матушка!
Бледная, вялая рука поднялась к сердцу. Женщина смотрела с презрением. В деды годится, а он — матушка!
— Как быть-то? Пропадём мы с тобой, коли поедет. Ишь ведь, подрос, коготки кажет. Несчастье наше... Авраам настраивает, аспид. Сговор, матушка, сговор! Ох не своей смертью умру! Чую — на плахе...
Брезгливая усмешка застыла на Фроськином лице. Противны причитания, противен Никифор, состарившийся прежде времени, погасивший в себе мужское.
— Плетёшь ты... Где сговор? Мне одной доверил.
— Ой ли?
— Уж я-то знаю. Трусит он.
— А вдруг поедет...
Ефросинья ответила насмешкой. На плахе помирать — пустяк. Раз — и покатилась башка. Мячиком — вскрикнуть не успеешь. Вогнала Никифора в озноб, потом выложила резоны. Докладывать царю покамест нечего — надо обождать. Царевич запрет не нарушил, лишь выразил намерение. До дела ещё далеко. Решится ли он, болезный, — неизвестно.
Никифор разволновался. Письмо, адресованное сиятельному Меншикову, получилось небывало многословным. Вспоминал все предметы, коими царевичу забивают мозг.
«Царевич учится по вся дни по 4 часа, сперва читает лёгкие разговоры во французских и немецких языках, потом пииту, филологику, политическое, начало жития нынешнего короля Франции, книги о воинском деле водою и сухих путях, фабулы Есоповы, описание езды Олеариуса, введение в гисторию Пуфендорфа, также географию, генеалогию, науку о печатях королей. Арифметику и геометрию нарочито выучил и начал писать на обоих языках кратко сочинения из всяких историй. Употребляет ведомости немецкие и французские и Библию немецкую ежедневно»...
Подумал и добавил — «и по воскресеньям».
* * *
Коллекция Гарлея пополнилась — небольшой томик стихов лежал на его колене, отливая золотом. Палец государственного секретаря скользил по ручейкам тонкого узора, растёкшегося по зелёному сафьяну.
— Берегитесь, — улыбнулся Дефо. — Ваш прославленный переплётчик ускользнёт от вас.
— Почему?
— Царь Пётр перекупит. Он шарит по всей Европе. Новый набор мастеров.
— Ну, эти два молодчика вряд ли его обрадуют, — и государственный секретарь щёлкнул по бумаге, лежавшей на столике, у кресла. — Пропьют царские денежки. Или наймут таких же проходимцев.
— Зато от музыканта мы избавились.
Письмо кавалера ван дер Элст, проделавшее долгий путь из Белоруссии, скопированное в Петербурге Вудом, гласило:
«Дорогой дядюшка!
Вы проклинаете меня за моё молчание — я угадываю это по приступам сердцебиения, постигающим меня. Судьба не торопилась дать мне человека, пригодного для отправки корреспонденции. Да и что я мог сказать вам? Военная ситуация переменчива, как здешняя осенняя погода, движения войск непредсказуемы — по крайней мере для моего недалёкого ума. Способа сноситься с нашими непосредственно я не нашёл. По правде говоря, совесть моя не очень страдает — наш обожаемый монарх, конечно, не лишён информации самой свежей. В Петербурге я сделал всё, что мог, с немалой опасностью для жизни, и не моя вина, что наши стратеги не сумели воспользоваться плодами моих стараний. Судите сами, достоин ли я маленького добавления к моему гербу. Я думал об этом, рисуя герб Меншикова, — император утвердил княжеский титул, и манифест должен прийти из Вены со дня на день. Поймёте ли вы решение, принятое вашим покорным слугой н любящим племянником? Мой друг, генерал-инженер Ламбер, едет по приказу царя за границу привлекать на русскую службу разного рода знающих лиц. Меншиков предложил и мне эту миссию. Что было делать? Я его слуга. Допустим, я отказался бы... Не вижу пользы ни мне, ни нашему королю. Моим уделом была бы немилость, а возможно, и свирепое наказание. Итак, мы едем вместе — и я, и милый маркиз. Напишу вам из Голландии или из Франции. Наконец-то я увижу Париж! У Ламбера там множество связей. Поверьте, дорогой дядюшка, повинуясь царю и князю, я пребываю неизменно предан его королевскому величеству и вам лично».
— Лягушонок, кажется, вильнул в сторону, — сказал Гарлей. — Закусил удила. Что-то насчёт герба...