— Пилястры я бы сузил, — говорит учитель. — Сдавлены проёмы окон, а? И тумбы эти тяжеловаты...
Постаменты, увенчанные скульптурными чашами. Они слишком вдавились в карниз, грубо прерывают резной частокол балюстрады. А статуи на углах? Каких изображают богов?
— Ещё не решил. А по-вашему?
Снова юный, милый ученик... Притворяется он, бравый усач, всё решил про себя.
Внутри, в зале, фантазия сбросила путы симметрии, жёсткого расчёта. Пылкая, как у Микетти. Да нет, пожалуй, похлёстче... Леблон пришёл бы в ужас — ничего похожего на квадратные плоскости его панно, обрамленные лёгким узором. Здесь узорочье расплескал свободно по стенам, по колоннам, по каминам, — одетые словно пеной, они похожи на причудливые гроты.
— Оставь мне, Миша... Нет, не все, вот эти эскизы... Покажу государю.
— Вам нравится?
Непривычно учителю, ново для Петербурга. Что ж, верно, таким и должно быть по нынешней моде вместилище празднований. Интерьер как будто звучит, славу поёт русскому оружию, мудрому царскому правлению. Фигуры — лепные эмблемы ремёсел, художеств — из арсенала античного, но ощутим и сам Михаил Земцов, московский уроженец. Что отличает его от Микетти?
Римлянин вырос среди патрицианских чертогов и вилл, вдохновлён ими. Стиль его — изнеженный, подобострастный. Михаил же с детства околдован волшебным цветеньем Василия Блаженного, впитал простую радость жизни, весёлую и мужественную. Да, проект гезеля удачен, его величество вряд ли отвергнет.
— А на меня не оглядывайся, Миша. Своим путём иди! Ты же знаешь, моя мелодия другая.
Об этом не раз говорили. Если сравнивать с музыкой, — скорее походный марш, чем мадригал. Властный марш из медных полковых труб, впереди пехоты, одолевающей вёрсты трудных дорог в жару и в холод. Походный марш, заглушающий голод, тоску по родным... Солдатскому строю подобен шаг пилястров, мерный и чёткий на фоне стен, ясных как небо, как луг или снег.
Настало время побед, время парадов. Война отгремит — снизойдёт мир, состояние давно не испытанное, позабытое. Что станется с Петербургом?
Когда-то, по приказу царя, Доменико чертил образцовые дома для простых людей, для зажиточных, для именитых. Нужно было умерить притязания высших, работных избавить от нищеты. Так понимал задачу Доменико. Или он заблуждался? Теперь умеренность не в чести. Ужель потомки откажут ей в красоте и он, Доменико, будет смешон и труд его стёрт?
Мария зовёт к столу. Незачем омрачать этот вечер. Доменико прячет грусть.
— Чудесные девушки в Ревеле, Миша. Ты заметил? Смотри, Маша, он краснеет! Пропал ты, мальчик.
Подполковница жалостливо:
— Жену вези с собой! А то задуришь.
Засыпает молодца советами. Медовуху пить осторожно — ударяет в голову. Кларет в аптеке не опасен. С немцами в магистрате не ссориться — крючкотворы: рассердишь — хлопот не оберёшься. Доменико вспоминает белый камень, который пригодится для дворца царицы, мастеров-эстляндцев. Старая царская баня рушится, верно. Так надо подправить. Чувствует слёзы, подступающие к глазам.
Земцов уезжает надолго. Свидание это, душевное, семейное, — быть может, последнее.
* * *
Дорога из Ярославля в Питер одна, а стежки разные. Большак не всем удобен. Иной норовит в сторону да в обход. Не по пути ему с купецкими подводами, с командой рекрутов или работных. На мост не взойдёт — поищет брода. Вздохнёт облегчённо, когда сомкнётся за ним спасительный покров леса. Принимают стежки, затягивают травой или топью след человека. Заблудится странник? Тракт начерчен на карте, обставлен верстовыми столбами, обещает ночлег на постоялом дворе. А тропы глухие — кто возьмётся положить их на бумагу? Однако карта у странника есть, несёт он её в уме, шепотком передаёт товарищу. Известно, где от царских людей безопасней, где посытнее в деревнях, где голод угомонишь и голову приклонишь.
Никодима, хромого азовца, не гонят и не ищут. И нужда не мытарит. Собирался в Питер давно. Годы текут — умрёшь и не побываешь в сём граде преславном. А ныне чудится, зовёт Порфирий, старый приятель. Живой он али в могиле, а зовёт.
Выдан Никодиму, мастеру фигурного железа, отпускной билет из губернской канцелярии, и мог бы он пристать к ватаге, набранной на городовое дело. Но ведь не угнаться ему, калеке. Одному же на большой дороге страшно — остановят ярыжки, сведут на допрос, последнее вытрясут. Не лучше татей и душегубов... Царь далеко, худые слуги его верховодят на большой дороге.
Стёжка, плутая обочь Твери, заскочила к Игнату. Дом его на изустной карте помечен. С проходящих берёт самую малость, изба чистая, хоть и бобыль.
— Поговори, поговори! — встретил он Никодима. — Как можется?
— Как на острие ножа, — ответил азовец. — Куда свалюсь, не ведаю, к богу аль к лукавому.
— Все мы на острие, — молвил Игнат. — Вся Россия на острие. Садись-ка, я щей плесну.
На печи раздавался чей-то храп.
— Монашек тут один, читает нам... Притомился, вчерась до петухов тут колобродили.
Вечером слез с печи — молодой, лобастый, безбородый. Народу в избе прибывало. Кланялись ему, теснились на лавках — поближе к грамотею, толкователю писания. Шелестя страницами в красном углу, он мерил взглядом каждого.
— Ведаю я дела твои и труд твой, — начал монашек тихим и скорбным голоском, — и яко ты не можешь сносить злых...
Апокалипсис — сообразил Никодим и заскучал. Почнёт стращать карами небесными и срок назначит, когда звёзды на землю падут. В ушах заколодило.
— Так-то, братие, — продолжал монашек, откачнувшись от книги. — К тебе обращено и к тебе, — он тыкал, сверлил тонким детским пальчиком. — Коли ты праведный, идола не чтишь, не терпишь беззакония. Закон божий есть добро. Глаголет апостол Павел — никто же не взыскун своего, а пользы ближнего.
Нет, что-то новое... Мягко стелет монашек. Непохож на пророков-староверов. На юрода, который звякает тут цепью позади, дышит в затылок.
— Кто пашет — должен пахать с надеждой, и кто молотит — молотить с надеждой засыпать зерно в закрома свои и пропитаться. Апостола Павла речение... А что наблюдаем ныне? Сильный отбирает хлеб у слабого. Не так ли, братья любезные?
Гулом одобрительным отозвалось собрание. Страстотерпец лязгнул веригами, рявкнул:
— Время антихриста!
— Доберёмся и до него, — кивнул монашек. — Времена лютые, твоя правда. А теперь вернёмся к святому Иоанну. Виденье ему было: стоит агнец на горе Сионе, с ним сто сорок четыре тысячи — имя отца его на челах. Понимай — праведные, не терпящие зла... Тут я спрошу вас: считал он, что ли, Иоанн, во сне? Маловато ведь, людей-то на свете миллионы. Понимай, множество там... А насчёт агнца как мыслите? Просто сказать, барашек, верно? Сие есть символ, образ Иисуса Христа нашего. Ты говоришь — антихрист... Зверь против агнца, следственно. Опять же символ, понятие зла, мерзости всякой.
— Символ, — выдохнул юрод возмущённо. — Антихрист во плоти, на троне восседает.
— Да ну? — кротко удивился монашек. — Видел его? Расскажи нам, Архипушка!
— А нешто человек? Он не спит вовсе. Таких людей не бывает. У него шесть пальцев на ногах.
— Ты разувал его, что ли?
Прожурчал смешок.
— Орел у него двуглавый, — не унимался верижник. — Зверь на знамени. Царство зверя.
— Ещё чего? Тут поболе написано, у Иоанна… Грядёт конное войско, истребляющее живых, головы у лошадей львиные, изрыгают огонь и дым — серу. Нету таких, и орла двуглавого нету — все символы. Так и антихрист... В каждой душе, Архипушка, у меня, у тебя, добро и зло имеется, Христос и антихрист.
— Вельзевул, князь тьмы, — бубнил Архип. — Воспрянул из преисподней вещественно. Он сына родного убил. Царевич Алексей был святой, за нас молился.
— Свято-о-ой, — протянул кто-то. — Он изменщик, к салтану подался.
— Не к салтану, а к немцам, — поправил Никодим.