— Боюсь, потеряли мы мастера, — сказал Ульян с болью. — Теперь он взаправду чахнет. Не столько от битья... Душой он извёлся, я чузо... А что я могу? Закон лютый. Был бы царь сейчас, поплакались бы мы ему, а что толку? Его закон, порожденье его, а не переступит. Насчёт этого — адамант.
Просили губернатора о милости — обещал взять к себе. Но батоги, как положено. Но изведать их Порфирию не пришлось. Избавила смерть, сошедшая к нему в душную, залитую болотной жижей острожную яму.
* * *
Дом Бутурлина, «князя-папы», узнаваем издали фигурой Бахуса на крыше — пузатого, обвитого виноградной лозой. Хозяин пить здоров: если валится с трона на всешутейнейшем соборе, то последним. Но сегодня не будет ни машкер, ни обедни потешной — сбор назначен иного рода, необычного.
Картон, прибитый у крыльца, уведомляет, что «ассамблея-слово французское, которое на русском языке одним словом выразить невозможно, но обстоятельно сказать: вольное, в котором доме собрание или съезд делается не только для забавы, но и для дела».
Афиша кочует от одного особняка к другому — именитые, денежные новую несут повинность, созывая гостей.
С утра явился к Бутурлину Антон Девьер, проверил, пригодны ли комнаты, сказал, что пришлёт вахмистра — записывать входящих, а то с кого спрашивать в случае какого безобразия? Глава недавно учреждённой полиции, он помахивал нагрудным знаком на цепочке, едва не тыкал в нос, и Бутурлин недовольно жмурился. Ишь похваляется, матрос безродный! Сыт царскими милостями, или мало? Отдал ведь Меншиков сестру за него, отдал... Поди, в князья вылезет!
Слыхано ли — гостей переписывать!
Однако — может, и резонно — принимать велено как знатных, так и купечество, даже приказных и старших мастеров. Само собой, и судовых капитанов. Что ж, добро пожаловать? Хозяин не скуп, боярское свои имя не опозорит. Открыты, чисто прибраны четыре каморы, припасены напитки, мясные и рыбные закуски, наняты музыканты. Расставлены стольцы для курильщиков, для игроков в шахматы. Бутурлин огрызнулся, когда полицмейстер изрёк повелительно:
— Карты извольте спрятать!
Кому говорит, молокосос? Да о том всему Питеру известно: государь карточного азарта не терпит.
Питерцы — ранние пташки. Пробило три — заскрипели саки, повалили, напустив мороза в сени, военные. Час-другой спустя — чиновники, они кончают службу позднее. Выпростался из медвежьей полости толстяк Шафиров, выволок, словно котёнка, юного, щуплого дипломата-француза. Новичок в России, он озирался задорно и поминутно кланялся в пояс, чем насмешил изрядно. Бутурлин, с отвращением помогая полицейскому, спрашивал у незнакомых фамилии.
Пробило четыре — уже заняты все кресла, сквозь табачный дым мерцают ордена, шитьё жюстакоров. Генералитет и министры чуть не в полном составе — будут царь и царица. Их не ждут, чтобы сесть за еду или пуститься в пляс, также не велено на ассамблее встречать у порога и провожать.
Шафиров заговорил с хозяином, брошенный француз растерялся, потом подбежал к Леблону. Передал привет от посла Делави и затараторил:
— Я читал донесение в Париж. О, патрон превозносит вас до небес!
— Так высоко? — процедил генерал-архитектор иронически. Он был не в духе.
— Ваш проект гениален, по его мнению... Да, гениален — буквально, слово чести! Не верите? Клянусь вам... Вы превратите Петербург в нечто сногсшибательное.
— Чушь! — выпалил Леблон. — Собачья чушь!
Бедный юноша стоял некоторое время раскрыв рот.
Поблизости, на угловом диване, расположились зодчие. Генерал-архитектор отошёл разозлённый. Доменико заметил и сделал знак приглашающий. Версалец отвернулся и остановил лакея, разносившего водку. Мимо, вскинув голову в огромном парике, прошагал Растрелли, тоже в гордом одиночестве. Вражда соперников ещё не остыла.
Шевалье снова опешил — в клубах густевшего дыма возник царь, как всегда, стремительный. Он кивал, ведя за руку Екатерину, и лишь гул голосов раздался в ответ, но, к удивлению новичка, никто не вскочил, не отвесил реверанса. Пригнулись лишь языки свечей. От тяжёлой парчи, ниспадавшей с крутых бёдер царицы, обдало ветром. Шевалье протиснулся к Леблону.
— Какая женщина!
— Эта женщина, друг мой, собьёт вас мизинцем. Ступайте к молодёжи!
Сжалившись, проводил его в залу, где пели скрипки и щёлкали офицерские каблуки. Наконец отвязался мальчишка... Леблон направился в буфетную и присоединился к бражникам, чего до сих пор с ним не случалось. Доменико, почуяв неладное, отыскал его и пытался увести.
«Генерал-архитектор в довольно грубой форме попросил оставить его в покое. Взъерошенный, побледневший, подавленный, он напугал меня, и я посоветовал ему уйти домой. В таком печальном состоянии можно натворить глупостей. К сожалению, он не послушался».
Водка сулила храбрость, Леблон морщился и пил. Ужасная гадость! Но он должен говорить с царём. Хватит молчать! Ему подвинули икру, сёмгу, кто-то краснолицый возгласил здравицу, уставившись мутными глазами.
— Я гениален, — ответил он невпопад по-французски и расхохотался.
Дурак мальчишка, сплетник в таком возрасте, сплетник... А этот бездельник Делави, набивающий свои доклады любовными историями, скандалами, всевозможной чепухой... «Гениально, гениально...» Чего доброго, повторит подобный же болтун в парижском салоне... Гипербола бесит Леблона и льстиво щекочет. А злость ширится, втягивает краснолицего, щебечущих девиц, разогретых танцем, пробегающих в сени остудить телеса, осоловелого Бутурлина, бредущего среди гостей. Злость и на царя, промелькнувшего в обнимку с голландским коммерсантом.
— Гнусные буржуа, — выдавливает Леблон. — Барышники... В высшем обществе... У нас — никогда!
Он не видит коллег, но и они в петле его злости — даже Трезини, этот святой швейцарец, всеобщий друг, ангельская кротость... Верно, жалеют его — генерал-архитектора. Титул, лишённый смысла, нелепый, как тюрбан на голове русского гарсона. По сути — насмешка... Генерал-архитектор устал ругаться, устал, хотя и усвоил здешний скабрёзный лексикон. Бесполезно... Ему отдали в распоряжение столицу и тотчас отняли, и он — словно Санчо Панса, у которого отбирают лучшие блюда, не дав и прикоснуться. Неужели доверился Дон-Кихоту? Весь первый год в России корпел впустую... Генеральный план лежит в царской библиотеке. Землю новосёлам раздают по плану Трезини, на Васильевском и повсюду. По плану Трезини, Трезини...
Старался наделить Петербург архитектурой самой совершенной, дал образец — свой парижский отель Клермон. Переделал по воле его величества, окна сузил, но всё равно строят больше по фасону Трезини, русский вельможа предпочитает своё, дедовское, московское, — высокое крыльцо, взламывающее рисунок фасада, а вместо фронтона мезонин, свидетельство скупости владельца, не осилившего целый второй этаж. Его величество, противник старого, равнодушен. Самодержец, владыка этой богатейшей страны... Где же власть его?
Отнят Петербург у генерал-архитектора, отнят. Губернатор потирает руки. Слава отцу небесному, есть средство отомстить злодею. Уже сейчас небось ноет завистливое сердце выскочки, дворец Черкасского[123] растёт. Три этажа, щедро распахнутый подъезд, грандиозный двухсветный зал. Для гостей анфилада парадных комнат, для семьи разбивка на апартаменты, — его, Леблона, сочинение. И на той же набережной, невдалеке от Кошимена...
Спасибо князю Черкасскому, нашёлся ценитель. Конечно, хоромы эти — ничтожная частица того, о чём мечталось, плохое утешенье, но что ж, сладость отмщенья скрашивает любую потерю! Генерал-архитектор невзначай произносит вслух афоризм кардинала Ришелье, знаменитого хитреца, и с кем-то чокается. Удалось бы довершить дворец... Не оказался бы богатый заказчик на виселице либо в изгнании...
Сосед налил ещё рюмку, Леблон задумался, машинально жевал мочёные яблоки, одно за другим. Хмель проходил, убывала и решимость. Вторглись заботы будничные — завтра рано вставать. В Петергофе надо быть непременно, царь подстёгивает... Леблон спохватился. Чтобы не отступать, выпил ещё. Музыка в зале умолкла, Пётр вышел с гурьбой сановников. Он завлёк их танцевать, они шатались, обмахивались платками, вытирали потные лбы и шеи. Леблон поднялся, но царь повернул в сторону, к голландцам. Там сдвинулись кружки с пивом, загудела неторопливая, деловитая речь.