«Умеют люди устроиться», – подумал Валера, усаживаясь и сбрасывая со своей тарелки салфетку, белую, как плевок пожарника. После целого – штрафного – фужера водки немного отпустило, Валера налил еще, выпил коллегиально, поковырял салат с фальшивыми крабами, огляделся. На миниатюрном танцполе в сизом дыму плавали потные пары: дамы блистали турецкими шелками, кавалеры, огуречными плетями распустившие руки по прелестям партнерш, неаккуратно переступали белорусскими ботинками по скользкому полу. Валере захотелось любви и ласки, он, не спрашивая, потянул Вику в круг танцующих, и новая пара закачалась перед столиками, не обременяя себя попаданием в ритм.
Жлобы чистой воды без примесей встречаются в природе не слишком часто и как пример совершенного в своем роде явления оказывают сильное воздействие. Алик совокупность определенных черт приятеля почитал за брутальность, видел в Валере личность, какой сам не мог бы быть ни при каких обстоятельствах, и не то что завидовал – уважал. За то, что считал прямодушием вместо хамства, силой вместо грубости, непосредственностью вместо невежества, смелостью вместо наглости. Когда Валера расходился с женой (бывшей в свое время подругой Алика), и требовалось определиться в симпатиях и сочувствии, решить про себя, кто прав, кто виноват, Алик принял сторону приятеля, демонстрируя подлинный демократический дух. Мужчина с душком мачизма пожалеет женщину в любой ситуации, особенно, если она не права. Подобная жалость безусловно на свой лад является проявлением гендерного шовинизма, как бы благородно ни выглядела. Алик своим демократическим духом уничтожал мачизм, как дезодорант – душок пота, на корню. Поэтому Валера и служил для него источником непреходящего очарования и соблазна. Без подтекста, без латентной гомосексуальности, рефлексирующий (иные скажут – женственный, но будут неправы) мужчина распространен шире, чем заяц русак или канадский клен, возможно, эта формация viri со временем совершенно вытеснит остальные. А что до духа демократии, кто же не склоняется в ту сторону, не мечтает прислониться к идее, как к дубу, наподобие рябины из ставшей долгосрочно популярной в советские времена песни?
Но когда Вика ушла танцевать с Валерой, Алик все-таки затосковал. Чуткий Володя, плавно опрокидывая в себя очередную порцайку водки, глянул на собутыльника и приступил к традиционному рассказу. Подобными байками из народной жизни он обычно развлекался сам и развлекал Алика по окончании работы, когда они заходили отметиться в рюмочную, расслабиться перед дорогой домой. Рассказывал Володя замечательно, и если бы после окончания своего актерского факультета направился по верной стезе – или колее? – несомненно достиг бы высот в этом жанре.
Работа тамадой приносила живые деньги без налога, сразу и много, семья была сыта и довольна, неясные перспективы актерской карьеры все более размывались. Упершись головой в энергично сжатый кулак, а затем оттянув двумя пальцами длинную челку перед глазами, Володя на секунду запнулся. Он успел забыть, что сегодня – он блондин. Костюм оставался неизменным, Володя «представлял» в смокинге с большим, в белый горошек, галстуком-бабочкой. Но положение обязывало менять сценический образ, и регулярно. Смокинг дорогого стоит! А все прочее трансформировал до неузнаваемости, исключая приятную округлость стана и слегка темперированный баритон.
Сказитель начал с места в карьер:
– Про самоубийцу рассказывал?
– Не припомню, – вяло отвечал Алик, покинутый одной из любимых женщин.
Володины байки. Самоубийство
– В Псковской области, где я однажды проторчал два месяца и от скуки устроился работать в тамошнем колхозе пастухом, довелось мне познакомиться с прелюбопытным мужичком.
Речь Володи удивительным образом изменилась, словно он читал текст с невидимого другим листа волшебной книги. Конечно, скуку не развеивают сельхоз работами, отпускника в колхоз вряд ли возьмут, это не натяжка – чистой воды потусторонняя небылица, но рассказ сулил и не такие чудеса к вящей славе повествователя. Алик подозревал, что свои байки Володя готовил заранее и долго оттачивал, но в этом, как и во многом другом, ошибался. Володя выступал экспромтом, только быть Володей-тамадой переставал.
– Мужичок, будущий мой коллега, служил главным пастухом, меня определили к нему под начало. Прежде всего в его внешности бросалась в глаза необычайная худоба и красное лицо, я решил, что главпастух, должно быть, крепко выпивает. Пастух же выпивал средне, далеко не каждый день, а через неделю-другую я стал таким же краснорожим, как он, от солнца и ветра. Даже похудел – не поверишь!
Он поручил мне взрослых коров, оставив себе первотелок. В то время как мои пестрые матроны мирно паслись, я мог подремать на солнышке, почитать, пастух же не знал ни сна, ни отдыха. Телки, надо тебе сказать, совершенно дикие животные, никакого языка не понимают, норовят забраться подальше в болото, без конца попадают в истории, некоторые, особо резвые и шаловливые, сбегают из стада, после их приходится долго искать – все как у людей. Иногда мы объединялись, и если телки вели себя добропорядочно, пастух позволял себе сходить домой в деревню, пообедать. Воротившись, обязательно преподносил мне двухсотграммовую бутылочку самогона и что-нибудь из снеди. Не совру, если скажу, что нигде не ел с большим удовольствием. Его жена, хозяйка, как он выражался, готовила просто и вкусно: вареники с картошкой, луком и шкварками, пшеничные лепешки, молодая картошечка с душистым укропом и малосольными огурцами. Самогон пастух гнал лично и очень гордился его крепостью, самогонный аппарат достался ему от отца и пережил не один рейд по борьбе с проклятой самогонкой.
Один раз, аккуратно подбирая коричневым, в трещинах пальцем каплю, побежавшую по бутылочке, главпастух скупо заметил, что многих самогон погубил, а его так спас. Я пристал с расспросами, чтобы продлить время беседы и блаженного отдыха: не хотелось вставать, двигаться по жаре, усмирившей даже шальных телок. Удвоенное стадо разлеглось на лужке, ленясь щипать жесткую, как проволока, июльскую траву, мы сидели в тенечке под кустами и курили горький «Беломор». Пастух задумчиво пожевал мундштук папиросы, глядя перед собой прозрачными глазами с особенным отсутствием всякого выражения, в точности, как у его подопечных, и поведал мне свою историю.
Оказывается, он происходил из семьи самоубийц. Отец его покончил с собой, не дожив до сорока, без видимой причины. Дед причину вроде бы имел, но в смутные времена тотальной коллективизации и раскулачивания подобные причины были в деревне у каждого второго. О прадеде за давностью лет не могли сказать ничего определенного, кроме того, что тот повесился в амбаре, оставив без кормильца двух малолетних сыновей и жену на сносях. По достижении определенного возраста все мужчины в семье вешались, выбирая один из самых мучительных способов самоубийства.
Когда пастух женился, молодая жена, зная о дурной наследственности благоверного (в деревне ничего не скроешь), принялась таскать его по попам и бабкам-знахаркам, чтобы заговорить, беду отвести. Только это не помогло, а может, наоборот спровоцировало. Через год-другой пастух затосковал. Стало его тянуть в амбар без дела. Дальше – хуже. Сидит, бывает, на крылечке вечером после работы, а его будто кто в спину толкает – иди в амбар, иди быстрей, дело надо сделать. И чувствует, что уж хочется ему с собой это худое сотворить, иной раз так сильно хочется, хоть вешайся, да об том и речь – вешайся.
Пару раз отгонял морок работой, дрова принимался колоть или другое что по хозяйству делал. Но как-то по осени поставил самогон варить да и присел к окну. А дом у него – последний на улице, дальше дорога и лес. Сидит, смотрит, как дорога перед лесом поворачивает, и такая тоска его берет, мочи нет, чувствует, если сейчас не пойдет и не повесится, так с ума сойдет. Хотел жену кликнуть, она за домом кур кормила, но и позвать сил не хватило, чуть не бегом побежал в амбар. А там веревка лежит, свернута аккуратно, словно припасена кем-то заранее. Пастух веревку приладил к стропилам, козлы притащил с улицы, залез, уж немного осталось, и петлю навязал, да слышит, жена кричит, истошно так: