– К вечеру хозяин почувствовал себя плохо, хватался за сердце, побледнел и лег раньше времени, а ночью принялся стонать так, что было слышно на чердаке, где я спал. В пять часов утра хозяйка, вместо того чтоб отправиться в хлев – я всегда просыпался от приветственного мычания, кудахтанья и блеяния, так встречали хозяйку ее подопечные, – постучала в потолок. Я выглянул в щель меж досок у порожка, увидел ее встревоженное лицо и немедленно спустился.
Хозяйка попросила меня сбегать к фельдшеру, он, по счастью, жил в той же деревне, через несколько оставленных на милость времени домов, даже не заколоченных: в деревне чужих нет. Я обернулся за полчаса: двадцать минут ушло на побудку специалиста. Но мы опоздали, фельдшеру оставалось констатировать смерть, что он и сделал тут же, за дощатым столом: выписал справку, проваливаясь стержнем шариковой ручки в неровности стола сквозь тонкую пожелтевшую бумагу фирменного бланка. Газету не подложил, газет в доме не водилось, да и не до того было. Фельдшер торопился на автобус, который ходил два раза в неделю от железнодорожной станции, объезжая все деревни, развозя письма, хлеб и немногочисленных пассажиров.
Покойник лежал на кровати с закрытыми глазами и подвязанной челюстью. Вдруг овдовевшая хозяйка запричитала. Она никак не могла собраться с силами, чтобы встать, заняться необходимыми приготовлениями, все повторяла как заведенная:
– Что же ты наделал, ведь на самый сенокос, не мог до сентября подождать! На сенокос как раз! Что же теперь? На сенокос ведь!
Немногочисленные деревенские соседи, большею частью безвозрастные бабки, выстроились вдоль худенького штакетника, нимало не смущаясь своим любопытством, но не проходя во двор. Вся же трудоспособная часть населения с раннего утра отправилась на сенокос: не успеешь заготовить, чем зимой скотину кормить. Комбикормов нет. Но вот бабки зашептались, в их ряду возникло оживление, легкое кружение вокруг невидимого из окна центра, и в дом быстро, но бесшумно вошла нестарая еще женщина, подошла к хозяйке, обняла ее, тотчас заговорила:
– Клавдея, надо пойти к ней! Сама подумай, нету у тебя выхода, не корову же резать, в самом-то деле. А одной тебе нипочем не управиться.
– Так ведь грех на душу брать! Страшно!
– Грехом меньше, грехом больше, – махнула рукой вновь прибывшая и тут заметила меня, перешла на шепот. Переговоры завершились успешно, потому что хозяйка, потуже перевязав платок и упрямо наклонив голову, направилась к дверям, сопровождаемая гостьей, видно, своей родственницей – уж очень похожи были женщины. На ходу вспомнила что-то, обернулась ко мне:
– Ты посиди пока в избе, да соседок-то не пускай, не говори ничего соседкам-то. Да не бойся, мы скоро воротимся. Двери, слышь, не открывай, ни одну! Если по нужде захочешь, потерпи маленько, или в ведро, вон, под рукомойником. Не открывай дверей-то, нельзя пока.
Вернулись они довольно быстро, но еще до их возвращения я увидел, что группку старух перед домом как корова языком слизнула, раз – и нет никого у забора. С собой хозяйка и ее родственница привели третью женщину, одетую и повязанную как-то уж совсем по-деревенски: глухое платье чуть не домотканого холста и темный платок, закрученный на манер «кики».
Незнакомка пристально взглянула на меня, и мне сразу расхотелось раздумывать над ее нарядом, даже совестно сделалось. Это была пожилая и тучная, но видно, что крепкая женщина с безбровым одутловатым лицом и прозрачными, светлыми, чуть ли не до белизны, глазами.
– Давай-ка, милок, помоги, Клавдее-то нельзя самой, – приказала она.
Мы с первой гостьей (я решил, что она сестра хозяйки) подошли к покойнику, за руки за ноги, совершенно уже холодные, но не окоченевшие, переложили его на длинный дощатый стол, хотя колдунья (а кто еще, как не колдунья) не сказала нам, что именно надо делать. Все делалось само собой. Стоило ей приказать, и в руку прыгал неведомо кем поданный стакан, а в другую – ребристая бутыль.
Колдунья развязала платок, поддерживающий нижнюю челюсть покойника, и принялась ходить вокруг стола противосолонь, против часовой стрелки, хозяйка ступала за ней след в след. Сперва они приговаривали тихонечко, одна за другой, и каждый раз, проходя слева от головы лежащего, колдунья мазала губы покойника жидкостью из бутыли. Потом ведьма заговорила громче, так что уже можно было разобрать нечто похожее на традиционный заговор с упоминанием острова Буяна и Алатырь-камня, но обильно перемежала традиционные слова ненормативной лексикой, которую я ошибочно полагал не принятой к употреблению в заброшенных деревнях. Хозяйка между тем костерила мужа, как могла, упирая на то, что он оставил ее без помощи в самую горячую пору, подвел, ишь чего удумал, не дотерпел до сентября.
Женщины ходили все быстрей, ругались громче и энергичней, и явственный стон донесся до моих ушей. Не веря своим глазам, я увидел, как шевельнулась левая кисть покойного, приоткрылись его глаза. Колдунья подхватила хозяина за плечи, помогла сесть, поднесла к его обескровленным губам наполненный стакан, приговаривая, как похмельному:
– Поправься, поправься.
Жена продолжала ругать мужа на чем свет стоит. Хозяин, скорее неживой, чем живой, сполз со стола с их помощью, потер грудь, выговорил:
– Ох, тошно-то как, плохо как, – в очередной раз протяжно застонал.
Женщины заставили его немного походить вокруг стола, жена все убеждала мужа дождаться сентября, а там, дескать, как знаешь. Колдунья продолжала выпаивать ему почти наполовину опустевший стакан. Понемногу на лицо хозяина вернулась бледность вместо запавших зеленоватых теней, глаза принялись закрываться теперь уж сонно; женщины уложили его на постель, колдунья вылила на едва порозовевшие губы последние капли своего снадобья.
Меня тоже неудержимо потянуло ко сну, несмотря на ранний, впрочем, ну, как ранний – обеденный, если по-деревенски, час. Я поднялся к себе на чердак, лег и проспал до следующего утра. Ранним утром, выглянув в узкое окошечко, увидел хозяйку, несущую на правом плече две косы, а в руке беленький узелок с едой, и хозяина, с явным усилием бредущего следом. Домой в тот день они вернулись прежде прочих селян, хозяин был еще слаб и плох, но через пару дней вполне оклемался и косил уже исправно.
В первый же день, как хозяева ушли на сенокос, на двор шмыгнула опрятная старуха в кокетливом передничке из тех, что раньше носили старшеклассницы в школе и, заговорщически подмигнув, прошамкала:
– Ну что, оживел сам-то? Видели, как Она приходила.
Хозяйка не просила меня молчать о происшедшем, непонятно, почему я не ответил старухе, не сказав даже обязательное в деревне «Здравствуйте». Хотел было развернуться и уйти в дом, но старуха продолжила:
– Оживел, знамо дело. Только зря Клавдея грех на душу взяла, как рассчитываться станет? У Нонешней-то (почему-то все деревенские избегали прямого называния, не говорили «колдунья» или «ведьма») наследников нет, кому дар передаст? Не умрет ведь, пока не передаст, и всех намучает. Я еще предыдущую помню, да не так давно-то и было, лет сорок тому, двоюродная бабка Нонешней. Как взялась помирать по осени в октябре, так пошли грозы. Виданное ли дело, чтобы грозы в октябре? Прямо светопреставление, пока Эта не приехала. А ведь совсем навроде в городе обосновалась, кабы Та не призвала, прожила бы жизнь нормально.
Тут старуха испуганно присела, перекрестила рот и забормотала:
– Это, батюшка, ты внимания не обращай, так болтаю, язык, чай, без костей у бабы. А все ж у Клавдеи-то две дочери в городе, внучат трое. Я бы хорошенько подумала, прежде чем грешить. Ведь сестры они, хоть и троюродные, но все родня. Клавдея-то Ей ни к чему, считай, ровесницы, а ну как к внучке прицепится? Сам посуди!
И старуха, мелко тряся головой, испуганно, как впервые увидела, оглядела двор, отступила назад. Громким шепотом добавила, обращаясь не столько ко мне, сколько в пространство, пятясь к низенькому колодцу в середине двора:
– Так и похоронят за оградой.