Бегут годы. Все чаще и чаще от наглядных образов мы переходим к представлениям, от непосредственного запоминания к речевым и логическим связям. Память оттачивается в общении и деятельности – в играх и занятиях, в зрелищах и чтении, наконец, в работе. Переживания становятся острее и глубже, восприятие тоньше; все завоевания ума и чувств делаются достоянием памяти. В детстве ее приобретения прочнее, в зрелости обширнее. Обширнее и сложнее становятся и формы узнавания. Мы идем по привычной дороге, машинально сворачиваем к дому, раскланиваемся со знакомыми – во всем этом, как и в младенческих узнаваниях, нет еще и тени сознательного отождествления нового восприятия с предшествующим. Нет сознательного отождествления и при «ощущении знакомости»: мы убеждены, что знаем этого человека, но откуда? Отождествления еще нет, но сознание уже готово к нему, мысль уже пустилась на поиски, идет акт познания – самая сложная форма узнавания.
Мышление помогает нам познавать мир в его взаимосвязях, ориентироваться в новых условиях и решать возникающие перед нами задачи. Знакомимся ли мы с новым материалом, пытаемся ли припомнить забытое, устанавливаем ли причинно-следственную связь – во всех случаях мы преодолеваем препятствие. Пассивный поток цепляющихся друг за друга ассоциаций, который свойствен непроизвольному воспроизведению, лишенному характера узнавания, замирает, натолкнувшись на это препятствие, автоматика останавливается, пребывавшая в полумраке сцена сознания освещается ярким светом. Начинается работа мысли, поддерживаемая работой памяти, активным воспроизведением следов прошлого опыта – представлений, навыков мышления, тех же ассоциативных связей, но возникающих уже не как им вздумается, а по воле припоминания. И здесь, как и во всех случаях воспроизведения, проявляется неумолимая закономерность – воздействие на прошлый опыт самого процесса воспроизведения. Память дает нам не репродукцию, а реконструкцию. Сматывание и разматывание клубков-схем не проходит даром для нитей, подвергающихся осмысливанию. Представление или наглядный образ извлекаются из прошлого, но оперирует ими наше настоящее. Оно примешивает к ним новые образы, новые связи, новые ощущения и, ставя их в подчинение решаемой задаче, оставляет в тени одно, бросает свет на другое, а третье сгущает до великой правды искусства. Я сомневаюсь, чтобы Гоголь слышал в молодости весь описанный им оркестр поющих дверей. Слышал один какой-нибудь скрип, и вот, когда писались «Старосветские помещики», этот скрип всплыл из глубин памяти и заставил гениальное перо Гоголя изобрести целый сонм поющих дверей, в существование которого он уверовал, может быть, и сам, после того как рассказал о нем. Документального подтверждения этой нашей гипотезе нет, зато есть другое: сохранившиеся черновики работы над «Шинелью», показывающие, как под влиянием тех мыслей и того настроения, в котором Гоголь находился тогда, менялся до неузнаваемости первоначальный факт, рассказанная Гоголю история про чиновника, который уронил в воду ружье, купленное на долго копившиеся деньги, история, кончившаяся вполне счастливо, а поэтому не трагическая, а комическая. Возьмите того же «Хаджи Мурата», о котором мы уже упоминали. В жизни Толстой один раз натолкнулся на сломанный куст «татарина», а в прологе к повести встреча с кустом происходит дважды. От первой встречи рождается только ощущение: какая сила жизни! Вторая уже окрашена болью и гневом, а «татарин» уже живой человек, со сломанной рукой, с выколотым глазом, это уже не репей, а Хаджи Мурат. Две встречи понадобились Толстому-художнику для того, чтобы ярче выразить свое отношение к разрушительности человеческой деятельности, чтобы настроить и себя, и читателя на определенный лад. Репей уже в первый раз напомнил ему Хаджи Мурата, но творческая интуиция потребовала, чтобы это произошло во второй. В противном случае не написался бы пролог, а может быть, и вся повесть. Двух этих историй с «Шинелью» и «Хаджи Муратом» достаточно, чтобы увидеть не только одну из главнейших особенностей искусства, но и трансформирующую роль воспроизведения, определяемого осознаваемой или бессознательной установкой личности.
Подобная трансформация свойственна и научному творчеству, всякой умственной деятельности, в которой когда-то увиденное или пережитое переживается вновь и вновь переосмысливается, а иногда благодаря соприкосновению со словесной формой осмысливается впервые. Две трети нашей душевной жизни, говорит Джемс, состоит из готовых схем, подобных устоявшимся грамматическим конструкциям, вроде «если… то», и мы почти автоматически переходим и в речи своей и в поведении от одной схемы к другой; но живая, неавтоматическая треть существует, и она вступает в свои права, когда мы создаем новое или пытаемся дать оценку тому, что еще не осознано до конца. Тогда происходит сознательный выбор обозначений, а за ним наступает понимание. Размышляя над этим, физик Э. Л. Андроникашвили тоже вспоминает Толстого: разговор Наташи и Пьера. Наташа рассказывает Пьеру о своей любви к князю Андрею и о смерти князя. Она описывает во всех подробностях события и свои переживания и вдруг начинает ощущать несоответствие того, о чем она говорит, своему отношению к Пьеру. И она осознает, что ее чувства к князю Андрею, казавшиеся ей святыми, поколеблены и временем, и этим рассказом, она почти понимает, что уже не любит князя и что в ней просыпается любовь к Пьеру. Но она не в силах еще сказать о ней, потому что для выражения нового чувства у псе еще нет образов и нет слов, слова у нее есть только для старой любви; они уже перестали быть правдой, но она еще не может расстаться с ними. Подсознательная идея не вытеснит сознательную до тех пор, пока для нее не выкристаллизуется словесно-образная форма. Но прежняя идея уже обречена, потому что сознание успело уловить ее фальшь. Не заговори Наташа с Пьером и не прислушайся она к своим словам, она бы еще долго думала, что любит князя. Диалог положил начало рождению формы для неосознанного, сделал его видимым. И это присуще мышлению вообще, говорит Андроникашвили. Часто бывает так, что ученый, не услышав еще мнения собеседника, только еще начавши рассказывать ему о своей идее, уже знает, прав он или ошибся: смутная идея приняла ясные очертания, интуиция увидела все сильные и слабые стороны идеи. Диалог с собеседником, диалог с самим собой, то есть внутренняя речь,- верный способ дать должную оценку тому, что теснится в памяти. Мы все оценим, но то, что ощущалось нами когда-то, что запечатлелось в памяти, утратит черты вчерашнего, станет другим, принадлежностью не столько прошлого, сколько настоящего. Одна встреча с репеем разделится на две, ружье превратится в шинель, любовь к князю Андрею померкнет и сделается достоянием холодного рассудка, гениальная догадка об элементарных частицах станет подробностью, о которой не стоило и говорить; все переменится, кроме одного-кроме нас самих и нашего понимания как неизбежности этих трансформаций, так и их необходимости, ибо благодаря им мы способны улавливать непрестанное обновление мира и обновление самих себя.
Воспроизведение трансформирует наши впечатления не только естественным, но и противоестественным образом. Шутки, которые оно любит сыграть с памятью, иногда комичны, а иногда и трагичны. Самая невинная из них – ложное узнавание: вы бросаетесь на шею незнакомому человеку, а затем, бормоча извинения и мечтая провалиться сквозь землю, ретируетесь. Юристам известны случаи так называемого бессознательного оговора: свидетель искренне божится, что все происходило Так, как он рассказывает, на самом же деле все было иначе. Все это варианты ложного воспоминания, которое встречается и у здоровых, и у больных людей. За псевдореминисценцией сможет скрываться и чистейшая случайность, нормальная ошибка памяти, и обыкновенное волнение, и чрезмерное возбуждение, близкое к истерии, когда человек, рассказывая небылицы, сам начинает верить в них, и, наконец, тяжелое психическое расстройство. От псевдореминисценции принято отличать криптомнезию: образ или представление вдруг лишаются характера воспоминания и воспринимаются, как только что пришедшие на ум. Криптомнезии обязаны своим появлением на свет неумышленные заимствования как у других, так и у самого себя. В патологических случаях больные не видят никакой разницы между тем, что происходит в действительности, во сне и в прочитанной книге.