– Горшков Анатолий Петрович? – молодой загорелый человек, сидя за столом, внимательно оглядел меня.
– Так точно, – по-уставному ответил я.
– Расскажите о себе.
Что я мог рассказать? Детство прошло в деревне, у бабушки. Изба наша стояла на пригорке у Москвы-реки, на окраине села Ново-Покров Гжатского уезда Смоленской области. К девяти годам я уже умел многое: деревенские мужики охотно делились со мной секретами работы. Возил на поля навоз, бороновал землю, жал серпом рожь, дергал лен… Бабушка была бобылка, земли своей не имела, батрачила у помещицы Епишкиной. Вышла замуж за пастуха. Жилось трудно, и пришлось деду моему пойти на отхожий промысел в Москву. Приняли его половым в трактир. Когда подросли дети – мама моя и дядя Михаил, забрал их в Москву, чтобы пристроить к делу.
Мама оказалась способной ученицей швеи-белошвейки на фабрике Прохорова (в будущем знаменитой «Трехгорки») и вскоре стала хорошей мастерицей. Замуж вышла за московского мещанина портновского цеха (было и такое сословие) Петра Васильевича Калошина, который вскоре «выбился в люди» – стал письмоводителем.
В 1908 году, 9 мая, родился я, нареченный Анатолием. В Москве жизнь становилась все тяжелей, и бабушка через два года вернулась в деревню, забрав с собой и меня. Пять лет я прожил в деревне, там пошел в школу. После смерти отца мама вышла замуж за железнодорожного телеграфиста Алексея Федотовича Горшкова. С этого времени я снова в Москве. Жили мы в трех километрах от Белорусского вокзала, ездили в разные села менять вещи на продукты, когда голод хозяйничал в городе. Потом поступил в замечательное по тому времени мануфактурно-текстильное училище имени Декабрьского вооруженного восстания 1905 года, готовившее рабочих для «Трехгорки» и других текстильных фабрик. 1 марта 1924 года вступил в комсомол.
Гравер-накатчик – эту профессию я получил в училище. Работал на фабрике им. Свердлова в Хамовниках, затем вернулся на «Трехгорку». Здесь меня избрали председателем культмассовой комиссии фабкома, а позже назначили… директором Дома культуры фабрики.
В апреле 1930 года в Краснопресненском райкоме партии мне вручили партийный билет. Я стал коммунистом.
И вот – призыв в Красную Армию.
…Разговор был недолгим. Политрук школы младшего комсостава, который приехал в Москву, чтобы набрать курсантов, времени зря не терял. По его вопросам я понял, что он знает мою короткую биографию едва ли не лучше, чем я сам. На его предложение стать пограничником ответил утвердительно. Понятие о службе на границе я имел весьма возвышенное и героическое.
…Эшелон стоял в двух километрах от Ярославского вокзала. На каждой теплушке – надпись: 40 человек или 8 лошадей. Шум, говор, звуки гармошек, песни провожающих и над всем этим высокий чистый девичий голос: «Не ходил бы ты, Ванек, во солдаты…»
Пробился к своему вагону. Там уже стояли в неровном строю мои будущие сослуживцы. Политрук быстро провел перекличку и разрешил попрощаться с близкими. Я вернулся к матери. Она тихонько погладила меня по щеке:
– Колючий… Уже мужчина. Как быстро ты вырос, сынок! – в ее голосе было сожаление, удивление, гордость… – Только береги себя, там, Толя.
Я улыбнулся и погладил ее по голове.
– Приготовиться к погрузке! – пронеслось вдоль эшелона, и эта команда словно вдохнула новые силы в обессилевшее и притихшее было веселье.
Мама заплакала. Кто-то несмело дернул меня за рукав. Рядом стояла Тамара.
– Я давно тут, – она опустила глаза. – Только подойти боялась. Перехватило горло, и стало трудно дышать. Я смотрел в ее серые глаза и жадно искал ответ на единственный свой вопрос: «Будешь ждать?»
– Буду! – сказала она, угадав мою тревогу.
– По вагонам!
Молча обнял мать, тихонько притянул к себе Тамару, поцеловал ее в теплые темные волосы и побежал к своим. Длинная армейская шинель, подаренная соседом, била по ногам, и было такое ощущение, что кто-то хватает за сапоги, не отпуская из настоящего в будущее.
…И вот эшелон, бойко отстукивая колесами, погромыхивая на стрелках, окутался паром и дымом, выбрался из Москвы на дорогу, протянувшуюся через всю страну. Быстро улеглась суматоха, вызванная проводами, и мы начали обживать теплушку. Политрук подождал, пока устроимся на своих местах, потом зычным голосом скомандовал:
– Стройся! Будем назначать дневальных. Так началась моя служба.
Дальние путешествия… Кто в детстве и юности не мечтал о них? Кому не снились синие моря, паруса, трепещущие на ветру, неведомые страны? Но чем взрослее становился, тем реальнее смотрел на мир, тем глуше отдавалась в душе боль от неутоленной жажды познания мира, который лежал за пределами Москвы. Время примиряет нас с потерей детских надежд и планов.
Эта поездка была как подарок. Долгие дни и ночи под перестук колес мчал нас поезд по стране. Жухлые, выгоревшие под солнцем степи, темные леса, серебристые ленты рек, глубокие ущелья… Станции, полустанки, разъезды… Как в огромном калейдоскопе менялись пейзажи за дверью нашей теплушки.
С каждым днем дом отодвигался все дальше и дальше, но я с удивлением замечал, что это меня почти не трогает. В душе поднималось незнакомое, не испытанное мной ранее большое чувство ко всему, что видел. Это была и гордость, и удивление перед величием нашей страны, и ощущение собственной причастности к ней, к ее судьбе, и сомнение: «Смогу ли защищать вот эти деревни, поля, леса, реки, если вдруг возникнет в том необходимость? Не дрогну ли?» Эти вопросы не рождались сами собой, они приходили после бесед политрука, сопровождавшего нас. Он рассказывал о заставах, о границе, о пограничниках, и наше воображение рисовало удивительных людей.
В Хабаровск приехали утром. Жаль было расставаться с теплушкой – за дни дороги она стала для нас домом, обжитым и по-своему уютным. Но и безделье нам, рабочим людям, уже изрядно надоело. Сходили в баню, получили форму, поставили нас на довольствие, выдали оружие – винтовку, клинок. Все было ново, все в диковинку. Но уж совсем растерялись, когда за каждым из нас закрепили лошадь. Добрым словом тогда вспомнил я деревенскую свою жизнь, кузнеца, который приучал меня обхождению с лошадьми. И потому подошел к своему Вихрю почти без опаски.
Хорошее дело – дисциплина. Я быстро втянулся в размеренный армейский ритм, с его почти аскетической целесообразностью, подчинением каждой минуты делу. Строевая подготовка, изучение уставов, рубка лозы – сначала на коне, идущем шагом, потом рысью, галопом, мытье казармы, дежурство на кухне, стрельба, политзанятия… Я похудел, окреп. Ничто не омрачало моей службы, вот только писем от Тамары не было. Впрочем, эта неизвестность длилась недолго. Перед отъездом из полковой школы младшего командного состава на практику на заставы я получил письмо от матери, которое все разъяснило: «Вышла Тамара замуж. Видать, не пара ты ей».
Больно стало мне от этой вести, больно и горько. Но служба не дает надолго замыкаться в своем горе. А вскоре сбылось мое желание: я получил назначение на пограничную заставу.
…Конец февраля 1931 года на Дальнем Востоке был теплым. Снег быстро сошел, но ночью подмораживало, лужи затягивало ледком. Во всем чувствовалась близкая весна.
На заставе нам были рады, как бывают рады новым людям лишь пограничники. Суровая служба, наряды, отрезанность от городов и сел накладывают свой отпечаток на жизнь заставы. И потому каждого нового человека здесь встречают как дорогого гостя.
Сразу же после обеда получил приказ готовиться к ночному наряду. Остались позади долгие дни военной учебы и теперь лишь несколько часов отделяли меня от события, которого я так долго ждал.
– Кто здесь Горшков? – подошел к нам коренастый крепкий пограничник.
– Пойдем со мной, – и он зашагал к казарме.
Я поравнялся с ним. Он окинул меня взглядом исподлобья, шумно вздохнул и сказал:
– Парамонов я. Проводник собаки. В наряд с тобой пойдем.
И вот мы уже стоим по стойке «смирно», а начальник заставы говорит глуховатым голосом: «Приказываю выступить на охрану границы Союза Советских Социалистических Республик. Вид наряда…» Мы вышли за ворота заставы. Джек обнюхал меня и быстро признал своим.