Литмир - Электронная Библиотека

— Вы же слышали, что приказывает нам достоуважаемый батюшка. Он же приказывает уничтожить разврат, приютившийся в городском же театре, и разогнать же негодяев, которые ж тем развратом промышляют. То ж дело доброе, что батюшка вам говорит. Но я же вам того, все же, Боже сохрани, на сию же минуту ж не посоветую ж. Потому что городские ж здания суть достояния казны ж, и государство же их охраняет, потому что иначе ж будет казне убыток. И вы ж можете столкнуться с полицией, а полицию ж мы должны почитать, потому что ж они суть верные слуги государства и охраняют же порядок. Но как сегодня ж есть день табельный, то повсеместно ж должен быть удовлетворен наш русский же патриотизм. Особенно же в зданиях казенных… А потому же, предлагаю же вам, братья ж и сочлены, — пойдем же в тот самый поганый театр, о котором говорил же нам достоуважаемый батюшка, и допросим: почему же в театре том в настоящий же табельный день не удовлетворен есть русский патриотизм? И коль скоро ж патриотизма нашего удовлетворить не пожелают, то мы же заставим, чтоб наш патриотизм был удовлетворен!

Толпа двигалась, как темный сон. Несли портреты, икону, русское знамя. Пели криком. Сбивали извозчиков с улиц в переулки. Встречных пешеходов захватывали волною и оборачивали идти с собою. Гомон, гоготанье, свист и вой заплели паутиною церковную мелодию, чуть прорывавшуюся в глубине толпы. Религиозное воодушевление давно схлынуло и стаяло. Теперь было просто весело идти массою, чувствовать себя хозяевами улицы и никого не бояться. Полиция — на пути процессии — как сквозь землю провалилась. Шли медленно. От черной народной тучи отрывались клочья: отдельные фигуры и группы людей забегали в попутные трактиры и портерные. Иные потом спешно догоняли уползшего вперед змея — толпу, но большинство застревало в тепле и свете злачных обителей и с довольным видом и чувством граждан, в совершенстве исполнивших свой долг, усаживались за водку либо пиво. В толпе пили на ходу, меняясь двадцатками и «мерзавчиками». Опустошенную посуду швыряли в фонари либо в первое приглянувшееся обывательское окно. С тротуаров визжали, аплодировали, радостно хохотали вечерние проститутки, только что выползшие из логовищ своих на добычу. Их хватали, обнимали, вовлекали в толпу, процессия превращалась в вакханалию, будто обрастала лишаями пьянства и разврата…

На углу Тотлебенской и Пушкинской двое мужчин — один длинный, похожий на веху, другой приземистый и толстый, похожий на бочонок, — обнимали под уличным фонарем пьяную, ослабевшую женщину и уговаривали идти с ними. Она бормотала:

— Ежели ноги не несут?.. К Бобкову согласна… А по улицам гулять — ежели ноги не несут?..

* * *

— Верим мы подчас примете,

В нашем деле то не грех!

Эй, рыбак! Закинь-ка сети:

Есть надежда на успех!..

Все осмотри ты разом

Зорким глазом:

Жертва для смерти не одна готова.

Нам этот остров, пустынный и дикий

Будет надеждой удачи великой…

Свободно и красиво взвивалась к плафону театра широкая Marinaresca [440] Барнабы — Берлоги… Кажется, никогда еще не видал Андрей Викторович пред собою более блестящего бенефисного зала, никогда не встречали его более бешеными и долгими овациями, никогда влюбленная толпа не венчала его в боги свои с более дружным восторгом, с более единодушным преклонением!.. В костюме венецианского рыбака, Берлога пел свою маринареску, бросал красный колпак высоко в воздух над головою, ловил его на лету, хохотал, дурачился, заполнял сцену зловещею радостью «всемогущего демона совета десяти» — как задумал его Виктор Гюго, но едва отразил в музыкальном тусклом зеркале своем малосильный Понкиэлли… Сияла и звучала только сцена: Лидо в вечернем золотом зареве неба и моря, в вечерней песне мощного голоса и стройного радостного оркестра. Зал был темен и безмолвен: без единого кашля, без шорохов, — тысяча затаенных дыханий, две тысячи отверстых ушей… [441]

Играя, подсматривай

И пой, на-а-аблюдая!..

Лопнула струна, зашумела, распахнувшись, дверь… Marinaresca оборвалась, а в зале вспыхнуло неожиданное, неурочное электричество. Берлога со сцены видел, как по проходу партера помчался к оркестру, будто конь степной, наклонив белобрысую голову свою, испуганный, пестролицый, страшный Риммер во фраке с орденками, с широкою белою грудью… На ходу он что-то говорил публике направо и налево, быстро, гневно, успокоительно. Публика поднималась с мест, растерянная, сконфуженная… кто улыбался, кто злобно хмурился. Все зашепталось, загудело, затопталось на местах, — забушевало слитое море человеческого звука, над которым, точно отдельные пенистые волны, всплескивали выкрики:

— А? Что такое?

— Вот так ловко!

— Успокойтесь, не пожар!

— Да не ходите же по ногам!

— Куда вы? Никакой опасности!

— Покорно вас благодарю! Чтобы ни за что ни про что в морду дали!

— Потрудитесь продолжать спектакль!

— Берлога! пойте!

— Музыка, играй!

— Берлога! Браво, Берлога!

— Безобразие!

— Товарищи, не робей!

— Деньги назад!

— Невежа!

— Вы на моем платье стоите!

— Нельзя же шагать через голову!

— Распорядитель! Господин распорядитель!

— Господа! К шубам: все растащат!

— Только без давки! Некуда спешить! Без давки!

И в ту же секунду Берлога услыхал из оркестра сухой, резкий, бешеный удар дирижерского жезла по пюпитру и затем твердый, — возбужденный, — странно, неслыханно могучий, будто медный и все-таки спокойный, — голос Морица Рахе:

— Андрюша, очисти сцена… Наша опера кончался!

Берлога взглянул и увидел внизу стадо испуганных музыкантов, которые, суетясь у пюпитров, убирали в футляры драгоценные инструменты свои… Рахе швырнул на пол осколки переломленного ударом жезла своего и вышел из оркестра. А в зал по проходам партера струились шумные, гулкие волны каких-то новых, ворвавшихся с улицы людей. Несли портрет… полосатое знамя… пели… Берлога вдруг понял, весь внутри себя залился горячею волною крови, рванулся вперед, что-то сказал, что-то крикнул… Хористы сзади схватили его за локти и силою потащили за кулисы.

— Вы с ума сошли!.. вы с ума сошли! — шептали ему, — вас убьют!., вы погубите всех нас! разве так можно?!

В зале ревели, топали, кому-то угрожали, чего-то требовали.

За кулисами Елена Сергеевна с белым лицом мраморной статуи в черном трауре Джиоконды слушала красного, волнующегося, машущего руками, кричащего Брыкаева и говорила голосом чуждым, холодным, веским:

— Я обязана дать публике, пришедшей на спектакль именно тот спектакль, на который она пришла. До толпы, врывающейся в мой театр, мне нет никакого дела. Унимать толпу и охранять театр от ее безобразий — обязанность не театральной директрисы, но администрации и полиции.

Другой полицейский чиновник горячо доказывал что-то бледно-зеленому в рыжей седине своей Рахе. Тот слушал и холодно повторял:

— Nein… Nein… Nein… [442]

— Вы обязаны, господин Рахе! Публика возбуждена! Театр требует, мы требуем!..

— Nein. Мне нельзя приказывать. Я свободный художник. Я не обязан.

— Сегодня табельный день!

— О, я играл, сколько обязан, для табельный день! Вы не можете заставлять меня больше… Nein!..

— Но если общее желание публики…

— Я служу с моя контракт на моя жена. Моя контракт велит мне дирижировать тот опера, который стоит на афиша. Другой опера я дирижировать не обязан… nein!..

— Но, Мориц Раймондович, войдите же в наши обстоятельства!..

Мориц Раймондович налился вдруг кровью, сделался блестящим в каждой рыжинке, будто пламя всепожирающего Локки, и рявкнул басом, который опять-таки дико и неслыханно, по-медному, прозвучал из его маленькой фигурки:

124
{"b":"595412","o":1}