— Ура! — сорвался на фальцет Евлацпий, торопливо ударил ногой по березовой слеге, прибитой к параше.
Он бил, повторяя с отдышкой:
— Будет вам стуло, товарищ председатель! Будет!
В остервенелой его работе сквозило звериное упрямство, казалось, еще немного, и он пустит в ход зубы, но своего добьется. Силянкин отбил слегу, поднял и постучал ею Звонарева по голове.
— Слышь, как звенит? И с такой пустой головой ты обрек нас на смерть, негодяй! Читай приговор!
Евлампия потрясывала внутренняя дрожь.
Притравленные нетерпением купеческого сынка, с нар начали подниматься приговоренные. Встал заспанный казак с покатыми бычьими плечами и огромными ручищами. Следом поднялся корнет, совсем юный, но уже седой. На нем был порванный романовский полушубок, по которому его опознал в толпе горожан революционный патруль. Всем надо убить Звонарева. Он вынес им приговор, теперь пусть умрет сам. Попробует, может, что и поймет напоследок…
Тюремный страж Журкин видел, как они окружают бывшего председателя трибунала. Но увидеть самое страшное боялся и отстранился от оконца, присел в ожидании крика о помощи. У него заныло сердце. Он потрогал левый бок и болезненно сморщился:
«Что делать-то? Совсем непотребно рассудили — на кол. Да видано ли такое? Еще и благ ородные!»
Крикавсе не было. Из-за двери раздавались обрывки грубых, разрушающих другдружку выкриков, мерзких, шаловливых смешков.
«Позову стражу! — решился расстроенный Журкин. — Хрен с ней, со службою. Потом rpexa не замолишь».
Глянул в оконце: приговоренные успели раскраснеться, и всяк судил Звонарева на свой манер.
— Думайте! — требовал Евлампий. — Особенную смерть придумагь надо для товарища!
И тогда самостоятельный трезвый голос остановил его истерику:
— Не надо придумывать смерть, Евлампий!
За словами последовал тяжелый, похожий больше на стон, вздох.
— Она — дар Божий, когда совершается не насильственно. В ней заключается наше спасение. Тебе, Евлампий, лишь страдание дано сочинить. Бесплоден гнев твой, бесплодно безобразен!
Журкин видит: поседевший корнет помог подняться с нар настоятелю храма отцу Ювеналию. Человеку строгому в вере, справедливому в мирских делах, но не убереженному Богом от лихих большевиков: быгь ему завтра убиенному.
Волоча раненую ногу, отец Ювеналий с трудом подошел к председателю рев грибунала, опершись рукой о стену, встал рядом с ним и произнес:
— Нездоровы чувства ваши, брагия. А завтра — встреча с Судом Верховным. Тленное ваше найдет конец на земле…
— Началось! — Евлампий презрительно отвернулся от священника. — И здесь от тебя покою нету.
Но настоятель не огкликнулся на упрек, голос его набирал силу, поражая присугствующих трезвым спокойствием:
— Страшный, необъяснимый разумом ураган безверия, жестокий в своем желании сокрушить связь детей Божьих с их будущим, разметал души ваши по темным углам. Сегодня случай свел их под одной крышей. Единения не случилось. Христианский долг обязывает вас простить грехи врагам вашим и в собственных покаяться. Кто посчитал себя в минуты эти богооставленным су- шест вом, тот предает Господа нашего! Остановите кровавое отчаянье! Обретит е кротость, обратите святую благодать прощения и накажите ею палачей ваших!
— Во, куда загнул поп! — Евлампий был взбешен. — Прощенья?! А говарищ нас простил? Возьму и задушу его. Право имею!
От купца густо тянуло потом и ненавистью. Он испепелял председателя ревкома косым взглядом чернеющих глаз.
Звонарев горько усмехнулся, сказал:
— Благодарю, отец Ювеналий! Заслужил я. Не мешайте им, разницы нет когда. Пусть казнят…
— Сам пожелал, — сказал равнодушный поручик Лакеев. Развел руками. — Воля приговоренного… Совестно отказать товарищу.
— Верно, поручик! — взвизгнул купец. — А ну, снимай портки, сука красная!
— Не к лицу такие речи дворянину, — отец Ювеналий задыхался. — Ежели вы не в силах привести свои чувства в лучшее сост ояние, помогите им — молитесь. Смерть — испытание, требующее от нас великой твердости стояния в вере, истинного покаяния…
— И «откроется тебе свободный путь, коим с радостью перейдешь ты из юдоли земной в Небесный Иерусалим — вожделенное отечество твое». Не ошибка? — спросил Лакеев, уже не ерничая.
Черные пятна вокруг голубых глаз соединились над переносицей.
— Истинно так, — священник убрал руку, устало привалился к стене спиной. — Вы же человек про- свешенный. Устраните из души противоречия самого с собою. Откройте путь..
— Увы, — поручик был грустен, — не откроется: грехов, чю блох у старого кобеля. Георгиями святых не награждают…
— Прощать дано не каждой, даже опытной в вере душе, но в вас… вы должны попытаться. Это ведь та же брань — в смирении.
— Баз юшка за нас страдает, господин поручик, — неожиданно вмешался в разговор набожный Козарезов. — Послушаться бы надо. Не будем руки марать… перед смертью.
Журкин почувствовал, как начали трезветь арестантские страсги, разговор уходил от поникшего Звонарева. Березовая слега лежала рядом с парашей, и никто вроде не собирался на нее садиться.
— От греха уводит батюшка. Стронул злую дурь на покаяние святым словом. Слава тебе, Господи, злодейство не состоится!
Все испортил Евлампий. Он опять плюнул в лицо Звонареву и сказал:
— С попом я несогласный. Кого слушаем, господа покойники?! Он — первый на всю епархию рогоносец. Козел в рясе! На ем красный бес скачет! Нет, вы поглядите — скачет!
Евлампий натужно засмеялся. Вид его был до крайности безумен, хотя черные глаза следили за батюшкой с холодным вниманием угодившего в ловушку зверя.
«Чо говорит?! — взъерошился за дверью страж, весь пронизанный желанием воспротивиться ненавистнику. — Час ведь подавится алчной ложью своей! Антихрист! Покарай тя, Господи! Святого человека задел. Ох, умру, али стражу вызову!»
И заплакал в бессилии Николай Кузьмич Жур- кин.
А в озабоченной купеческой дерзостью камере смертников, в сыром и душном вместилище глухого отчаяния, вдруг споткнулось время. Был ли то срыв в заведенном порядке, или угодно так стало Верховному Промыслу, но словно подсеченное, оно перевернулось через голову, шлепнулось об пол мягким боком. И больше никуда не пошло. Теперь лежит, бесплодное, мертвое, отрезок их долгого заблуждения с названием — «жизнь», в коем нет ничего, кроме мучительной тяжести, растянутых на годы мгновений. И очарованные легкостью внезапного безвременья души приговоренных едва колеблются, как умирающие дымки свечей, сгоревших в пустой церкви перед иконой Спасителя. Должно быть, Господь дал им передышку, чтобы устранить недоумение по поводу будущего безвременья.
Но поверили те, кто без веры. Верные знали…
Поднялось время. Ожило. Все вернулось на круги своя. Снова бежит, смущая близостью конца бесправных седоков. Жизнь, впрочем, и не жизнь уже, просто нелепица какая-то, задыхается в темных чувствах. Души человеческие мечутся в тесноте бессилия. Им только завтра выход предрешен…
— Хотите знать! — подергивался в такт словам Евлампий. — Да не смотрите на меня волком, господин поручик! Объяснюсь! Прошлым годом, в аккурат когда поп в Скигское отлучался, дом тамошнего лесника освящать, чне случай выпал попадью отходить. Три раза! На взгляд баба обыкновенная, но с большим в этом деле пониманием. И она, попик, мне такое про тебя рассказала…
Евлампий щелкнул перед носом отца Ювеналия пальцами. На том все кончилось… Козарезов схватил купца за горло и приподнял, а когда поставил на пол, колени Евлампия бархатно сломились. Он осел, завернув в сторону красноватые белки. Казак сказал:
— Вы, батюшка, в толк не берите. Он всегда был на язык вольный. Побожиться могу — врет! Черт ему рот распахивает.
— Отпустите его, — попросил отец Ювеналий. — Раз Бог держит, значит, не такой потерянный.
Но казак засомневался, и тогда из темного угла камеры потребовал строго:
— Отпустите, Козарезов! Чужая это работа. Кому надо — сделают. Ну что ты там? Отпусти!