— На том спасибо. Мы за труды ваши…
— Помолчи, горюшко, не тебе однойдобро делал. Жаль, Коля Хроменький убрался. Тот за хороший магарыч отрыл бы, отмыл и схоронил. Упорствовал в вине шибко.
Подстолом раздался нервный шарабор, сопровождаемый громким писком. Клавдия взглянула на хозяйку.
— Кошка мышкует, — поморщилась Лукерья Павловна. — Никака холера их не берет, везде лазают. А ты не серчай на меня, золотце, за бабье любопытство. Про отца все равнодумать придется: мой спрос, не чета Родионову. Верно говорю?
Клавдия не ответила. Лукерья Павловна погладила гостью по голове слегка напряженной ладонью, вздохнула и ушла на кухню. Вместе с ней ушел свет. Он освещал пузатые чугунки, подвешенные на сыромятных вязках толкушки, ухват, рядом с которым на стене лежала застывшая тень женщины. Хозяйка смотрела в окно.
«Что же делать? — думала Клавдия. — Ведь спросит Родион. Кого назовешь? Заезжего? Заезжих быть не могло — уже реки вскрывались. До всякого другого он быстро дотянется…»
Зародилась было мысль — сложить отцовство на фельдшера: ему вроде разницы нет с чем уходить. Но тут же одумалась, да еще принялась отчитывать себя с жаром:
«Совесть обронила, потаскуха! Спасителя своего марашь! Загороди, Господи, от худых мыслей, грешницу. Разлучает нас от Тебя бесстыдство наше».
Перекрестилась со словами:
— Окажи милость Савелию Романовичу. Не отврати заступничества Своего! Не на кого боле надеяться…
Среди множества мыслей, ее охвативших, протолкнулась одна, показавшаяся самой страшною: «Как же они, кто все порушил? Где им обрести спасение?»
Слабея от подступающего сна, пыталась основать им надежду, но оправдания получались жалкими, бессмысленными, одно только надумала под самый конец:
— Души у них украли. Вознесут, тогда…
Во сне ей было всех жалко.
…На пятый утренник Клавдия вышла к столу в косынке черного шелка, доставшейся ей от покойной бабушки. Старуха была из рода знахарей. О себе шутя говорила: «Хрещена я — ведмина сестрица». А что люди о ней болтали, так и чудес не надо. Но случилось у кого беда приспела: голова стряслась, зуб заболел, или фарт не ломится, — обрашались с охотой, будучи уверенные — могла пособить. Никакими науками баба Катя не занималась, докторских мудростей не ведала. Лечила травами, родниковой водицею, а самую страшную болезнь — падучую, еще и особым заговором.
Больного Катерина Мефодьевна вела в баню. Секли его вениками в четыре руки сродственники до полного изнеможения, после водой обливали холодной, а как совсем он себя терять начинал, клали на скамью, и принималась бабушка за нехитрый свой наговор:
— Стой, матушка хоромина, вся исполна до единого бревна.
Тебе на доброе стояние, нам — на доброе здоровье.
Кресен крестом кресненным в красной рубашке.
Кто эту молитву знает — три раза в день читает.
В лесу заблуждение, для нас от всех врагов спасение.
Крест-спаситель, крест-хранитель, сохрани и спаси.
От болей, от скорбей, от испугу, от лютого глазу.
Только за худым наговором никто не обрашался и, сталкиваясь с укоризненным взглядом до старости не отгоревших глаз, прятали просители плохие мысли и путаные разговоры, побыстрей выкатывались за порог. Боялся грех бабкиного гляденья. Жила она не темно, не в разладе с верою. Хотя истомивший себя постами церковный староста Поликарп Сильных в плохом настроении задавал прихожанам каверзный вопрос:
— Ежели не Бог с ее наговору лечит, то кто? То- то и оно…
Поднимал вверх кривой палец, отходил, не дождавшись ответа, весьма загадочный.
Но в лесной мудрости людейжила забота личная. они хотели лечиться, а кто их избавлял от хвори, знать не желали. Лишь бы здоров был. Сильных ведь и придумать мог, сам вон будто не в себе: стощал, глаза бегают. Благоговейным житием славится, однако ответить не может: коли она от нечистой силы, пошто ее на исповеди не корежит? Спросили отца Никодима, рассуди, мол. Он ответил:
— Все от Бога!
И отпевали Катерину Мефодьевну в церкви, как всех прочих, кто не накладывал на себя руки. Там же отец Никодим сказал густо собравшимся прихожанам:
— Раба Божия Катерина отличалась особым прилежанием в соблюдении постов и трезвостью. Господь ее не оставит в Царствии Своем.
Это была истинная правда.
Соврать батюшка просто возможности не имел — деревня. Всяк о соседе боле чем о себе самом знает. Не затворенно жили люди, без замков на дверях, и души не запирали. Батюшка так пристрастился к нехитрой правде, что однажды, без всякой злобы, стражника Кирилла Черного горьким пьяницей назвал. По такому справедливому приговору появилась у Кирюхи большая обида, грозился даже в епархию жалиться. Все, однако, забылось в суете подступающего сенокоса.
На день своего ухода из земного мира Катерина Мефодьевна доживала восьмой десяток. Уходила без оглядки и сожаления, будто в дом родной из гостей возвращалася. А тех, кто остался свое доживать, одарила подарками. Клавдия приняла из холодеющих рук бабушки икону Великомученика Пантелеймона в золотом окладе, косынку черного шелка и слабый поцелуй сухих губ. Он долго жил на лбу, точно приклеенный.
Утром она проснулась, ощущая последнее прикосновение отошедшей к тому времени Катерины Мефодьевны, и потрогала то самое место. Тогда все исчезло, поцелуй вернулся к покойной бабушке. Так она думала.
— Клавдия, — как взрослой говорила Катерина Мефодьевна, — нынче покину вас…
Слабый, но стойкий голос пришел в каждый угол избы, и отец Никодим оглядел родственников просиявшим взором. Знайте, говорили его глаза, — не во тьму кромешную уходит душа, на свет тянется. Готовьте себя благим примером для будущего пути. Никакой человек не может сие предвидеть и предсказывать, только верный уходит в дивном спокойствии, зная, куда идет.
Всякое видел отец Никодим. Даже мужики из бывалых, которые нос к носу с медведем встречались, оставаясь при том в сухих портках, робели на выходе из жизни, были, кто и слезу ронял…
Катерина Мефодьевна уходила чудесно невозмутимая, простирая на живых последнюю любовь свою:
— Слушайся слова Божиего, Клавдия. Не забывай — вне храма, храм — душа твоя. Не зори душу сомнениями, побереги в чистоге. Господь… ухожу, ждет Он меня… вижу…
Тут голос ее совсем погерялся, едва-едва шелестел. Все прислушались. Она прошептала, кажись, уже из другого мира:
— З-з-зовет…
Окончательно сломались крылышки ее жизни. Внутри что-то засипело Бабушка пыталась подпереться остреньким л окот ком, уж больно досказать хотелось. Вышел срок. Лопнула струна — не звучит. Хватила последний глоток воздуха — лишний оказался. Отдала обратно долгим выды- хом вместе с душою.
Перекрестился огец Никодим, заголосила дурным голосом, провожая товарку, слепая Фелони- ха. Мать неплакучая, строгая наклонилась над бабушкой живой тенью, закрыла ей глаза. Клавдия ждет, не веря в безвозвратность. и видит, как на старушечьем лице гладятся морщины, легко отстраняется она от земного, точно в легкой лодчонке отплыла от дикого берега, где не довелось ей прижиться…
Тогда девочка охватила всех присутствующих тревожным взглядом. Запомнила. Застывший кусок жизни глубоко ушел в ее детскую память вместе с поникшей у изголовья мамой, пьяным отцом, дядей Егором, который тесал во дворе доски, поминутно хватаясь за ковш с водой, чтобы заплескать прущее из нутра похмелье.
Эти доски, бабушка знала, сганут ее гробом, потому внимательно следила за работой истекающего потом мужика, словно боялась, что он оставит в них занозы или другие неудобства для долгого лежания.
Бабушка умерла. Ее отпели У пахнущего молодым лесом гроба Клавдия стояла в косынке черного шелка. В ней же сбежала под хмельной шумок на погост послушать горячим детским ухом укрывшую бабушку пло гную землю. Как прислонилась плотней, так и голос померещился знакомый, но странно, звучащий не с-под земли, а с небес, закрытых шатром старых сосен.