— Что ты стучишь? — кричит Фира. — Зачем? Нельзя подождать?
— Хорошо, Фира, — Йося сразу идет на попятную. — Я больше не буду стучать. Я буду стоять и плакать, забившись в уголок, и, может быть, к ночи кто-то обо мне вспомнит. А может быть, и нет…
— Как ты смеешь кричать на меня? — не унимается Фира.
— А что бы ты хотела? — в испуге спрашивает Иосиф.
— Чтобы ты сказал: ах, ты, моя бедная малышка!
Йося, слушай, я шла по улице, меня догнал человек. В чем он был? Не помню, кажется, в пальто. Да-да, на нем было пальто, причем довольно приличное, швейная фабрика «Сокол».
Шагает он рядом со мною и говорит:
— Блин горелый! Как интересно жизнь устроена — то темнеет, то светлеет.
— Да! — с жаром воскликнула я. — Это крайне интересно.
А он продолжал:
— В такие моменты обычно слышен голос сверчка. Хотя он стрекочет непрерывно — и днем и ночью. Надеюсь, вам известно, — спросил он, — что звуки, издаваемые насекомыми, являются любовным призывом? Я почему знаю, — добавил он, — на этой улице жил мой репетитор по биологии.
О, репетитор по биологии, мост между кузнечиком и человеком, трутень медоносной пчелы, бедро травянки, зимнее гнездо златогузки, благодаря тебе в тот вечер мы вступили в учтивый разговор.
Мне он понравился, некто Кукин! Понравилось его пальто болотного цвета, гордое имя фабрики, на которой оно сшито, — «Сокол», любовь к природе, презрение к миру, и при этом в руке он все время катал два чугунных шара.
— У меня, Милочка, рука сохнет, — жаловался Кукин. — Я жертва людской несправедливости и жестокости.
Два года назад Кукин испугал милиционера в каком-то учреждении — тот икал, а Кукин его напугал, и тот в него выстрелил.
— Лучше бы я дал ему попить, — до сих пор не может успокоиться Кукин.
Он пригласил меня домой. Они жили вдвоем с матерью-старушкой на пятом этаже блочной пятиэтажки, в окне у него шумели березы, на стенке висел календарь с изображением голой девушки.
— А это палка моя плевательная! — с гордостью сказал Кукин, вытаскивая из-за дивана обломок лыжной палки. — Мама теперь ее использует как трость. Я плевал из нее рябиной или бумажными патронами. Обклеил пластырем с одной стороны, чтобы губы не к железу, и плевал из окна вверх под сорок пять градусов — далеко-о попадал! Кто-нибудь сидит у подъезда на лавочке — видят — сверху — раз! — с одной стороны упало, раз! — с другой, не больно, ничего, а просто интересно. Особенно мне. Это очень хорошее дыхательное упражнение. Народ сначала озирается, потом начинает бдительно смотреть, потом принимаются вычислять обратную траекторию. Иногда даже замечали меня сквозь деревья.
— А! Вот! — кричали. — С пятого этажа!..
Тогда я прячусь. А они уходят. Кто ж может выдержать такую бдительность?
Мы с ним стояли, обнявшись, и целый мир, сам того не подозревая, лежал у наших с Кукиным ног: огни земли и безлюдные дороги, отшельники в лесной пуще, осенний туман, халдеи, египтяне, греки, сирийцы и эфиопы — весь наш московский сброд.
— Один парень был на год помладше меня, — говорил, покрывая лицо мое поцелуями, Кукин. — Он девятиэтажный дом рябиной переплевывал. Я же всего только до седьмого мог доплюнуть.
— А меня ты сразил, — отвечала я Кукину, — одним только взором!.. Нёбо твое — сладость, живот — слоновая кость, весь ты, Кукин, прекрасен, и нет в тебе изъяна.
— Милочка, Милочка, — произнес Кукин страстно и довольно безумно. — Я должен признаться тебе — меня потрясал мой одноклассник. Он от стены противоположной доплевывал до доски! Он потрясал меня, что, во-первых, он в классе! — мог так свободно плеваться. А во-вторых, его мощь — он дотуда доплевывал безо всякого плевательного аппарата.
Кукин рос без отца. Его папа оставил его маму из-за того, что она, вступая с ним в брак, отказалась менять свою девичью фамилию. Хотя у отца была очень благозвучная фамилия: Вагин.
— Вагина — это звучит гордо, — уговаривал он ее, — и красиво. Не то что какая-то Кукина.
Но мама решила оставить себе непременно фамилию предков по той пустяковой причине, что если она станет Вагиной, то тогда Кукины переведутся на этой Земле. К тому же, говорила она, не имя красит человека, а человек имя.
Нашла коса на камень, а дело касалось фамильной чести, поэтому Вагин без дольних проволочек ушел от своей строптивой жены, так и не увидев не замедлившего появиться на свет Кукина. Лишь спустя много лет он позвонил ему по телефону и сказал, что, как ни крути, Вагин Кукину — родной отец, и тот обязан баюкать его одинокую старость.
— Сыночка! Чай готов, приглашай свою спутницу к чаю, — послышался из-за двери голос мамы.
Она ватрушек напекла! Выставила парадный сервиз для особо торжественных чайных церемоний. В окне у нее тоже ветер качал березы, но на стене висел ее собственный портрет в простой деревянной раме.
— Правда, я тут похожа на Джоконду? — спросила она с английской улыбкой.
— Один к одному, — говорю.
— К сожалению, — сказала она, — я ничего не слышу, и мы не сможем насладиться беседой.
— Не страшно, — ответила я, налегая на ватрушки.
— Во мне умерла трагическая актриса, — вздохнула она после долгой паузы. — Как я читала со сцены Илью Оренбурга!
— А кто это? — спросил Кукин.
Ему никто ничего не ответил.
— Надо сказать, я окончила очень хорошую школу, — вдруг заявляет мама Кукина. — У нас были лучшие преподавательницы в Москве. Все старые девы. Все-все-все.
— Я хочу умереть молодой, — сказала я.
— Молодой ты уже не умрешь, — резонно заметил Кукин.
В тот день мне исполнилось двадцать семь лет.
Йося, Йося, опять ты набедокурил! Мало тебе досталось от Фиры, когда ты с помойки принес чье-то кресло-качалку, потом притащил табурет, ломберный столик потрескавшийся, ты ополоумел! Любят евреи устраивать голубятни! Как будто только что приехали, все разложили, и никто не думает никуда ничего рассовывать. Тут ковры скрученные, сверху мебель, тряпье, старье, барахло, но это все ладно уже, а зачем ты, Иосиф, принес к нам с помойки гроб? Да, он крепкий, он пахнет сосновой смолою, он хороший и всем нам как раз, но у нас в нем пока — тьфу-тьфу-тьфу! — нет надобности!
— Фира, Милочка, — лепечет Йося. — Я пошел в магазин — вижу, он на помойке валяется — ну, просто полностью никому не нужный. Я окаменел, и две пустые черные сумки бились на ветру за моей спиной, как крылья ангела. Только не подумайте, что я его сразу схватил и потащил, хотя каждый бы на моем месте так и поступил, ведь гроб сейчас стоит денег! Я его приоткрыл, заглянул и как следует убедился, что в нем никого! Потом я его приподнял, он был нетяжелый, но с гробом мне вряд ли бы удалось забежать в магазин. Ах, подумал я, ладно, взял гроб и отправился домой.
— А ты не подумал, — заходится Фира, — что в нем могут быть клопы, тараканы! Иосиф! Ты интеллигент! Бывший человек искусства! Куда мы его поставим? В каких-таких целях будем применять? Пока не представится случай использовать его по назначению?
— Картошку в нем будем хранить на балконе, — ласково отвечал Йося. — Или поставим к тебе, Фира, в комнату около батареи и станем гостей туда класть. Рома с Леной приедут из Оренбурга…
— Так он же не двуспальный! — кричит Фира.
— Хорошо, — соглашается Иосиф, — я буду сам ночевать у тебя в нем. А Рома с Леной улягутся на моей кровати.
— Ни боже мой! — кричит Фира. — У тебя, Йося, волосы с ног облетают. Если долго не подметать, — на полу образуется ковер.
Йося — вылитый йети. Он стриг себе брови, в подмышках подстригал и в паху, в носу, между прочим, и на носу у него росли волосы, он стриг себе все это и не стеснялся. Фира говорит, его в молодости за это прозвали «сушеный индус». Она же — красавица Фира — полюбила Иосифа за внутренний мир — больше было не за что. Ведь он артист, музыкант, он играл в духовом оркестре. Худой, совсем крошечный, почти бестелесный, а Фира — женщина крупная. Она в него до смерти влюбилась. И всю жизнь его страшно ревновала, он был барабанщиком, к нему девушки липли.