Как оказалось, между демонстрацией “Покаяния” и серьезными политическими событиями установилась таинственная связь. В октябре 1986-го фильм показали несколько раз – в основном доверенной части элиты в Москве, Тбилиси и других крупных городах Союза. А в январе 1987-го Горбачев председательствовал на историческом пленуме ЦК, где ясно дал понять, что намерен провести радикальную политическую и экономическую реформу. Месяц спустя уверенный в себе Горбачев выступил вновь: перед собранием журналистов и писателей он сказал, что белые пятна истории необходимо заполнить. “Не надо забывать имен, но тем более аморально забывать или замалчивать целые периоды в жизни народа… Историю необходимо видеть такой, как она есть”.
“Покаяние” показали в тысячах кинотеатров. Фильм увидели миллионы, в том числе молодой человек по имени Дима Юрасов.
Когда Юрасова уволили из архива Верховного суда, он устроился разнорабочим, разгружал грузовики в типографии. Фильм Абуладзе вселил в него надежду. Ему показалось, что перемены – не пустой звук. Юрасов понял, что не он один хочет узнать больше о прошлом. Московские интеллигенты, в основном старшего поколения, помнившие надежды и разочарования оттепели, стали формировать дискуссионные группы, устраивать публичные выступления. Не без помощи Александра Яковлева Юрий Афанасьев был назначен ректором Историко-архивного института. Афанасьев вскоре развернул кампанию за радикальный пересмотр советской истории и организовал цикл лекций о сталинской эпохе. Он дал возможность публично заговорить ученым и тем, кто выжил в годы террора.
Юрасов тогда подумал, что пришло время “легализовать” работу, которую он начал давным-давно в недрах архива. Он хотел познакомить людей со своим трудом и хотел с их помощью пополнить свой мартиролог. Он стал посещать лекции и дискуссионные клубы – хотя бы чтобы оказаться рядом с людьми, прожившими ту жизнь, о которой он читал в архивах.
13 апреля 1987 года Юрасов пошел на “вечер воспоминаний” в Центральном доме литераторов. Первые выступающие очень осторожно говорили о преступлениях в прошлом страны. Это были люди старшего поколения, привыкшие изъясняться намеками и тотчас отступать от опасной правды. Они были хорошо натренированы в употреблении эвфемизмов и аллегорий. Прямо они жаловались только на отсутствие информации.
Дима был разочарован, подавлен. Все уже готовились разойтись, когда он попросил слова и получил его. Злым и задиристым тоном неформала, разговаривающего со старшими, Дима сообщил о своей работе. Сказал, что за годы подпольных исследований собрал 123 000 каталожных карточек. Сказал, что, насколько ему известно, в архивах лежат по меньшей мере 16 миллионов дел арестованных и казненных. Поведал аудитории, что, просматривая документы, нашел конфиденциальное письмо председателя Верховного суда СССР Хрущеву: в нем говорилось, что с 1953 по 1957 годы 600 000 человек, расстрелянных при Сталине, были реабилитированы посмертно. Еще 612 500 человек, по словам Юрасова, были реабилитированы с 1963-го по 1967-й. Он сообщил, что начиная с 1929 года все “антисоветские” преступления (термин, использовавшийся как при Сталине, так и позднее) фиксировались на карточках в архивах Министерства внутренних дел.
“У меня есть статистика, – сказал Юрасов. – Она, разумеется, неполная, но дает общее представление”.
Люди были потрясены – не только цифрами, которые называл Юрасов, но и тем, что у него был доступ к подобным данным, и их точностью. Когда Дима вернулся на свое место, один из главных ораторов, пожилой историк, взял микрофон и признал, что молодой человек явно “знает гораздо больше, чем я, и, подозреваю, больше, чем все в этом зале. Я очень признателен ему”.
Когда слушатели расходились, кто-то спросил у Юрасова, верит ли он, что его “откровенность” что-то даст.
– Вот и увидим: началась в самом деле перестройка или это опять пустые слова, – отвечал Дима.
Летом 1987 года Горбачев и Александр Яковлев начали готовить речь об отношении к истории, которую генсек собирался произнести в день 70-летия Октябрьской революции.
В этой речи Горбачеву предстояло совершить один из самых сложных своих политических и риторических маневров. Прежде всего сам Горбачев до сих пор был уверен в “правильности социалистического выбора”. Он по-прежнему считал Ленина интеллектуально и исторически образцовой фигурой. Нет никаких свидетельств того, что Горбачев собирался подорвать, а тем более разрушать основы идеологии и государственности Советского Союза – во всяком случае, не в 1987 году. Он хорошо знал, что в ЦК, политбюро, местных комитетах партии преобладают люди, чья карьера и само существование зиждились на неизменности и окаменелости мира, не подвергавшего сомнению официальную версию советской истории: “необходимость” насильственной коллективизации и индустриализации, “триумф” сталинского руководства во время войны. Чтобы удержаться у власти, Горбачев должен был начинать с малых доз правды.
Летом и осенью 1987 года политбюро не раз собиралось, чтобы обсудить юбилейную речь. Горбачеву поневоле приходилось прибегать к стратегическим уловкам и эвфемизмам. Коммунистическая партия была не просто самым могущественным политическим институтом в стране – она была единственным. Того, что позже стали называть демократической оппозицией, еще не существовало. Широкий круг людей, поддерживавших реформы, – от бывших диссидентов, таких как Андрей Сахаров, до ранних “неформальных” объединений вроде “Демократической перестройки” – возлагал все надежды на Горбачева. Он сосредоточил в своих руках власть, и их это на тот момент устраивало. Горбачев имел дело с политбюро, в котором убежденных реформаторов было всего четверо: Горбачев, Ельцин, Яковлев и Эдуард Шеварднадзе. Большинство были сторонниками “жесткой линии”, как Егор Лигачев, или умеренными консерваторами, как Николай Рыжков. “Глупо предполагать, что эти консерваторы были менее консервативны, чем те, кто возглавил августовский путч”, – говорил мне Шеварднадзе. Каждое слово об истории в докладе Горбачева было чревато конфликтами, политической войной. Яковлев рассказывал мне, что, когда Горбачев показал политбюро черновик речи, большинство потребовало не называть деяния Сталина “преступными”. Но в этом вопросе Горбачев воспользовался своей властью и ослушался соратников.
В октябре Горбачев выступил с репетицией ноябрьской речи на закрытом пленарном заседании ЦК. Как и Хрущев в 1956-м, Горбачев, описывая сталинский террор, привел конкретные цифры: каждые 10 из 13 старых большевиков, доживших до 1937 года, были репрессированы; 1108 из 1966 делегатов XVII съезда партии в 1934 году и 70 % тогдашнего ЦК были “ликвидированы”; “тысячи командиров Красной армии, цвет армии накануне гитлеровского вторжения” расстреляны. Он говорил о том, что победа в войне досталась вопреки, а не благодаря сталинскому руководству. Зачитывая этот перечень преступлений, Горбачев заметил, что в зале недовольно зашептались. Отложив текст в сторону, он решил слегка сдать назад.
– Товарищи, – произнес он, – прошу заметить, что не все, о чем я здесь говорю, войдет в юбилейную речь со всеми подробностями. В речи будут даны только общие оценки сложных периодов нашей истории.
Незадолго до юбилея Горбачеву позвонил по телефону Лигачев. Как он сам рассказывал мне, его семья и семья его жены тоже “пострадали” во времена сталинских репрессий, и он тоже выступал за показ “Покаяния”. Но он опасался, что жесткая оценка в речи генсека “очернит” советскую историю.
– Это перечеркнет всю нашу жизнь! – яростно настаивал Лигачев. – Мы покажем, что можно оплевывать нашу историю!
Горбачев обладал большими прерогативами, но понимал и то, как хрупок баланс сил. В конце пленума один из главных реформаторов – Борис Ельцин – в ярости сложил с себя полномочия, обвинив Лигачева в шантаже, а самого Горбачева – в создании культа личности, который не допускал разногласий в политбюро. Отставка Ельцина и последовавшие затем бурные ритуальные обвинения в его адрес показали, что политическая обстановка, в которой Горбачеву приходилось действовать, была подобна “разлитому бензину”, как он сам однажды сказал. В следующие несколько месяцев, по мере того как события пленума становились достоянием общественности, люди узнавали, какой взрывоопасной и даже озлобленной была атмосфера в партийных верхах. Даже Яковлев и Шеварднадзе сочли своим долгом вместе со сторонниками “жесткой линии” обвинить Ельцина во всех смертных грехах. Горбачев также не проявил жалости. Но пройдет немного времени, и окажется, что именно ельцинский демарш был созвучен историческому моменту. Спустя какое-то время сторонники “жесткой линии” не захотят больше быть объектами манипуляции и пойдут в контратаку, используя вначале политические средства, а затем и оружие. Тогда настанет час Ельцина. Но пока Горбачев еще пытался управлять исторической дискуссией, и для этого требовались тонкие ходы и компромиссы. Да, Горбачев уже готов был оплевывать Сталина, но – аккуратно.