Литмир - Электронная Библиотека

Ведь она, моя мать, моя матушка, никогда, никогда, никогда в жизни мне не снилась.

Ни до, ни после той первой ночи на ее родине.

Но облако, не имевшее облика, а одни невидимые неисчислимые свойства, о которых мне все - тайным образом безъязыко - было известно, несомненно явилось мне воплощением моей матери.

Бесплотным, плотским и беспечальным.

Она мне предстала всем, уединенным от всего.

Особенной моей пустотою, приворожившей меня навсегда. Полостью, где только что находился Нарцисс. Перед тем как утопиться по воле случая, каковым вообще-то был он сам...

Страшное подозрение посещает меня, что, кроме того, что есть во мне, нет ничего. И вот во мне - морок, искушение, бессмыслица, напрасные поиски. Чего? Того, что, с таким трудом обретенное, так легко может быть подвергнуто иссечению.

И вот я могу ее пустоту приравнять любой близкой мне женщине. И самое страшное, что это равенство будет иметь и обратный ход.

Она ведь была, когда меня еще не было, и только эта мысль вызывает во мне ревность. Ко времени.

Все прошлое стало потерянным временем не потому, что меня в нем не было, а оттого, что там когда-то пребывала моя мать без меня.

Я вышел во дворик дома. Сон еще колебался во мне, как сладкий дым.

Луна изливала оплавленный свет из низкого белого жерла. Она, оплавляясь, зияла - по-военному отвесно, нелениво, словно ядовитое зеркало, должное отразить ужасную личину Горгоны. Она белела так, что звезды, острые на закате, притупились, стали невидимыми.

По вытоптанной траве ходили быстрые люди, что-то носили, по-деловому отбрасывая свои жирные тени. Они их именно отбрасывали, опережая на полстопы.

Строгий Малек сидел темной глыбой в метре от стола, на котором несколько человек сразу разделывали огромную, может быть, полутораметровую рыбину. В таз, стоящий на табуретке, шмякались мокрые куски убоины. Пес провожал их глазами, сглатывая и напрягаясь каждый раз. Рыбина была столь велика, что явно досталась мужикам не в тихом промысле, не в доброй ловитве, а как трофей тяжелого опасного боя.

Громадный Толян, вымахавший за ночь, распоряжался. Он иногда вбрасывал в молчаливую суету какие-то термины, как снасти с наживкой. Половина наиострейших слов его рыбацкого жаргона мне были непонятны. Они только посверкивали, попадая гранью под прямой лунный свет.

Буся в халате и фартуке подскочила ко мне, радостно обняла, будто не видела меня вечность, защекотала мое заспанное ухо нежными губами:

- Ну, не поверишь, прямо как с час вот белугу взяли. Хотела тебя сразу будить, да не успела. Насилу с лодки приволокли. Хотели там рубить. Да не видать совсем, надо костер на берегу жечь. Опасно. Ты смотри. Никому. Могила. Донесут. Тсс...

Толян с мокрыми блестящими руками подошел к нам. Просто перенесся по воздуху. Легкая муть бензина мешалась со сладким духом рыбины. От его неподвижного тела мне стало скользко. Будто я стоял на осклизлом настиле. Он был явно недоволен нашим шепотом, он надвигался на нас, как черная лунная тень.

- До визиги дошли. С визигой-то чё? А то к чертям собачьим... Вон едоки про блох позабыли, - буркнул он, кивнув на собаку и кошку.

- Сами все, Анатолий, в дело пустим, жизнь наша длинная, зима холодная, пути далекие, - благоразумно провозгласила, хихикнув на слове "пути", Буся.

В ней открылась фольклорная рассудительность, она делалась уплощенно взрослой и по-народному мудрой. Абсолютно чужой мне. Заводилой самодеятельного хоровода промысловиков.

Она словно положила на раскачивающиеся весы правильное количество разновесов. Успокоив сумрачные ревнивые колебания, охватившие Толяна.

- Эхма, - как-то преувеличенно тихо и обреченно выдохнул он. Его слышал только я, точнее, видел и прочел по губам то немногое, что он сказал.

Вытащил из пачки папиросу, пережал ее мундштук, раскурил в кулак, будто боялся снайпера. Свернутый тесный рупор ладони приставил ко рту. Будто бы он должен сейчас воскурить фимиам священной луне. Или просто загудеть ярым небесам о своей тоске и печали.

Я словно смотрел черно-белое кино в летнем кинотеатре повторного фильма. О густой, но бестелесной народной жизни, про ночных людей и их почти отделившиеся лунные тени, о тихих пугливых браконьерах, о разливающемся кругом сиянии ревности. И самое главное, о подступающей страсти, становящейся из незримой видимой и могущей начинать двигать предметы.

И вправду, стакан сам опрокинулся и упал с края стола на затоптанную землю, не разбившись.

- Счастье мое граненое, - сказал стакану Толян.

Но отличие от кино состояло в том, что меня от этого зрелища теперь ничего не отделяло. Между нами не было даже тряпичного экрана. И я почуял себя самой достоверной частью происходящего. И, развиваясь, оно было не в моей власти. Я не мог выйти.

И я испытал приступ жалости. К рыбьему трупу, своему сну, болтливой нежной Бусе, нелепому огромному Толяну, ярой луне, бессердечно гуляющей по этой сцене14.

Кошка, полная аккуратной ночной грации, пятясь потащила в сторону тонкую рыбью кишку. Малек только рыкнул на нее, и кошка, мотнув головой, отбросив краденое, исчезла, как дымный призрак.

- Не поверишь, на селе кошек отродясь за просто так никогда не кормят. Чё найдут, тем и сыты. А вот когда мыши в подполе или хуже - на чердаке, то хорошо закармливают, молоко дают, сметанку, чтобы взыграть хотелось. Кошка на мышь только играючи идет. А так ведь - все время сонная. Силы бережет.

- А почему на чердаке - хуже, чем в подполе? - спрашиваю я.

- Ты про чердак лучше забудь, - сказала, посерьезнев, Буся.

Она перевела разговор на другое. Добавила о кошках с ревностью:

- Да не поверишь, у них одни коты на уме и никакой благодарности к людям.

- Почему не поверю, очень поверю, - успокаиваю я расстроившуюся Бусю.

Речь ее изменилась, она стала акать, как ночные люди, бесплотно окружающие ее.

Все походило на декорации второго действия балета, когда ночь, тишина, подступы к волшебному лесу.

У самых кулис на ловитву мышей шли легко вооруженные длинными острогами кошки.

Совы бесшумно вздохнули, чтобы вот-вот заухать, ведь они, преисполненные нетерпения, только дожидались знака.

По телам червей в глубине неотвердевшей почвы скользнул липкий браслет судороги.

И люди должны были одновременно вздрогнуть.

Буся растягивала слова, как-то их выпевая. И если бы не ее всегдашнее "не поверишь", то я бы решил, что это кто-то другой говорит со мной про обычай кошачьего ублажения.

Я посмотрел на нее теперь иначе, пристальнее. Я увидел в ней легкую небрежно одетую молодую женщину, занятую странным делом. Разделка рыбины, приготовление и засол чернейшей икры делали ее незнакомой мне. Я почти не узнавал в ней мою городскую робкую Бусю.

Все остальные дни проходили под знаком рыб. Ту огромную, принесенную ночью нельзя было съесть не то что за неделю, а и за месяц. Из нее делали балык, ее коптили, варили, жарили. Что-то втихую продали цыганам. На сухих дощатых стенах дома со стороны двора висели в марлевых кафтанчиках пахучие куски подсыхающего балыка. Кошка, глядя на это великолепие, вяла, как цветок на жаре, тихо сходила с ума. Малек охранял от нее, некормленой безмышачьей твари, развешанное на сотне гвоздиков добро. Сто тысяч кусков нарывали пахучим жиром. Пьяные жадные осы ползали по выжелтевшей марле. На ночь куски убирали, чтобы их не разорили совы и нетопыри.

В забор вокруг дома, в изгороди, делящие большое хозяйство, были специально воткнуты сотни длинных антенн сухого тростника. На них присаживались стрекозы, словно шифровки о боевых действиях времен древней степной войны. Но таким образом хозяева просто отпугивали комаров, призывая боевых насекомых. Ведь стрекозы - беспощадные неутомимые охотницы, прыткие, как амазонки.

И если задрать отвесно вверх руку, то на выставленный палец усаживалась пара огромных прекраснооких стрекоз. Через минуту-другую.

15
{"b":"59523","o":1}