Литмир - Электронная Библиотека

Так тут не говорили.

- Сказанул, инда в воду пернул, Жорка, - вступила главная старуха, Бусина тетка, она была тут корифеем.

Прокуренный голос со странным акцентом - "эр" немного грассирует, отметил я про себя.

А Бусина карьера, конечно, одобрена, ею гордятся, ее уважают. У нее есть достижения. Это несомненно. Старуха самодовольно смотрит на Бусю, комментирует то, что видит:

- Смотрю вот я на тебя, так сразу твою мать, сестру мою, как будто перед собой и углядела. Как ты с ее лица всю красу тогда за девять месяцев, что она тебя в утробе носила, - и повыпила. Потом так и не захорошела Шурка, царствие ей небесное, не захорошела. А по себе очень хорошая баба ведь была, работящая, все тебя уму-разуму учила. Я так сразу и сказала ей. Сестрице моей, царствие ей небесное, - опять повторила старуха, будто покойная Шурка может воплотиться из душной тьмы и воссесть за один длинный стол с нами.

Старуха устроилась, как сказительница, зачем-то оправила лиф блузы, как-то расправилась вся, будто кто-то еще, кроме полной луны, будет за нею наблюдать.

- Так прям и сказала Шурке: "Девчонка у тя будет". - Она победно обвела взором округ.

- Да уж, видим, - не мужик, а мадемуазель, - сказал тот же хриплый голос пьянеющего человека.

Старуха его не услыхала, она продолжала свою партию. Она словно выбрасывала краткие бессвязные сегменты речи, придавая паузами и повторами сверхсмысл этим побасенкам:

- С мальцом в брюхе вообще не так садятся.

И она мимически попыталась изобразить, как же садятся с мальцом. Я, честно говоря, не понял.

Но во время нарочитой паузы, глядя на старуху, все гости как бы чуть ерзнули, заглянули в себя, проверяя, кто же заложен в их обмякшие от еды, питья и разговоров яловые чресла.

- И живот-то у нее был не вострый.

Пауза.

- Совсем не вострый.

Она написала неотменяемый торжественный диагноз. И тут же перешла к хореическому ладу, тараторя и прихлопывая ладонью по столу напрасный ритм. Будто сейчас все могут под этот идиотский стук заплясать.

- И она все: "ой, моя люба" да "ой, моя люба", - и вот здесь себя давай гладить. Вот так все по самый январь и гладила, и гладила, и гладила. А я ей: "Ой, Шурка, да ты дите-то умнешь во чреве. Как оно жить само-то по себе станет?"

И она промокнула уголком платка уголок одного глаза, округло проведя ладонью, как по большому арбузу, в чьей сфере должна была вызревать чудесная, наконец-то пожаловавшая в гости Любовь.

Буся расчувствовалась:

- А я вот как вспомню, как мама стала помирать, а я совсем девчонкой еще все бегала.

Заразила старухиным тоном, ведь эпос не мог обойтись без новеллы о смерти. Нарождение младенца требовало равновесного ухода кого-то в небытие. Хотя бы и на словах.

- Так вот, говорит она мне, - показывает Буся свой тогдашний рост, - "А снеси-ка мне с подпола, Любуся, молока хоть с литр и тарелку малины, чтоб холодные были", - это зимой-то все случилось. А я ей: "Мам, а откуда малины-то взять, ведь зима сейчас на дворе". А она и ответила: "А чё ж у меня так нутрь жарит, будто прямо лето".

Буся помолчала важно и завершила:

- И сразу мне стало ясно, что отходит мама. Так и померла к утру, тихо, почти и не кричала совсем.

- А все к утру и помирают. Дело-то обычное. Любовь, ты все правильно сказала, как по писаному. Так оно и было. Такая тихая она стала, такая тихая.

Старуха важно перехватила первенство у Буси, назвав ее торжественным именем "Любовь".

Иногда Толян переводит свой взор на меня. Я каждый раз ловлю тяжесть его взгляда, брошенного в меня, как тугое яблоко.

- Чё, не куришь? Да? - спрашивает он у самого себя.

Легко, как длинный аист, усевшись напротив.

В нем мне всегда будет чудиться череда чудесных животных, будто я листаю страницы бестиария.

Я молчу.

- И - молодец малец, а я вот, как себя помню...

На слово "малец" Малек, дремлющий у забора, вострит уши и встряхивает башкой. Будто его призывают.

Порой Толян теряет свою жесткость, как-то обмякает, сутулится, делается гибким, как бамбуковое удилище, почувствовавшее клев. Будто с него сходит мужской покров, оборачивающий одинаковое для всех, невзирая на возраст и пол, тело. Он тянет за помидориной плавную ладонь, как продолжение той самой общей сущности.

Буся подкладывает мне куски рыбного пирога.

Мне постелено в сухой дворовой постройке. В ней кругом разложены и развешаны снасти, лежат весла, непонятные мне атрибуты охоты и лова. Во всех углах, как сказочные кулисы, рыбачьи сети - мережи и бредни. За подобными занавесями может скрываться чудище, как в "Аленьком цветочке". Мне кажется, что я попал в чрево старого театра. Только вымытые до скрипа некрашеные полы светятся в полутьме.

Буся проверяет, все ли мне там нормально устроили. Так ли, как надо. Мягка ли подушка, гладки и сухи ли простыни. Будто собирается на них почивать вместе со мной.

Да, всё в наилучшем виде.

- Ну вот и спи, моя детка...

И, едва припав к высоченной подушке, куда-то проваливаюсь, на несколько корпусов опережая свой утомленный, отстающий от меня сон.

Я сползаю в сон, как леска в воду за рыбиной, прихватившей крючок с наживкой.

Разлитая теплота ночи делается второй кожей, удваивая меня. Мне не выскользнуть из плотности вечернего часа, он не даст мне сна, так как кажется, что я уже давно сплю, завернувшись в свое тело.

Нежный гул голосов, доносящихся ко мне с поздней трапезы, тихо, без борьбы овладевая, входит в меня. Как неостановимое зрелище бесконечного низкого ландшафта. Какие-то акации, потерявшие от жары половину мелочной листвы. Они стоят как сети на глубине.

До меня доносятся волнами смешки моей Любаши. Все звуки словно легкие невзрослеющие дерева, они так и остаются саженцами у ближнего горизонта.

По плотному веществу сна, навалившемуся на меня, пробегает конвульсия слабости.

Особая точность, уместность и полнота сна восхищают меня.

Я, догадываясь, что сплю, но не могу опознать, кто же или что это. Из-за безъязыкого говора, соткавшего волнующуюся оболочку видения.

Ему нет границ и глубины, оно непомерно и одновременно неопасно.

Оно - сладостно близкое и бесконечно отчужденное.

На него нельзя смотреть.

Оно восходит из почвы и струится с небес.

Оно избыточно, как любовь, и недостаточно, как сиротство.

Во сне из последних сил я силюсь распознать - зачем это мне, с какой стати.

Краем ума, а может быть, всем сердцем я понимаю переизбыток этого неуплотняющегося видения.

Это мимо меня так близко проходила моя мать.

Проницая и не касаясь.

Как абсолютное, восхитительное, непомерное, полное света, состоящее из низкого вещества гула, мое неотъемлемое ничто.

Восхитительное и непомерное.

Может ли быть так?

Воплощение моей матушки... Ведь она особым усилием избегла насилия смерти, преодолела разложение болезни, восстав из плена тупого исчезновения.

Она пришла, как марево слов, которых я никогда от нее не слышал, как их разреженное гудение, опережающее несказанный смысл и невозможный вид.

Как наслаждение, которое я, никогда в сознательной памяти не общаясь с ней, не испытывал.

О, она, будучи всегда, узнала обо мне, не видя и не касаясь меня...

И мне кажется, что я не смогу никогда выбраться из этого тесного сна, простирающегося и за мои пределы. Я понял, что пронизан этим бесплотным видением. И, не познав тайны моей матери, я в нее непостижимым образом без толики усилий проник.

Будто мне на миг дали подержать беглую стенограмму моей общей неотъемлемой жизни с нею. Лишь на мгновение, чье вещественное время физически переполнило меня.

Я очнулся в холодном поту. Не знаю, сколько длилось это видение и вообще имело ли оно какую-то соизмеримую с людским тривиальным временем длительность...

14
{"b":"59523","o":1}