Анализ Калдор не убедит тех адептов realpolitik, которые считают, что если есть пистолет, то доброе слово излишне. Для незамутненно-милитаристского, «реконструкторского» сознания рассуждения о «гибридых войнах» и «асимметричных ответах» звучат музыкой, заглушающей вопросы «какой ценой?» или даже «ради чего?» Они способны причинять страдания, однако в некотором важном смысле уже проиграли.
Трансформация войны, переход от «несовременной» к «современной» войне – это не только технический сдвиг, изменение оружия и тактики [11], но прежде всего социальная трансформация (для Калдор – глобализация), перестройка коллективной чувствительности и субъективности, способов репрезентации войны, конструирования ее «смысла», «необходимости», «справедливости» или «законности». Пройдя Верден, холокост, Карибский кризис, Вьетнам, 11 сентября, западный мир изменил отношение к войне. Говоря попросту,
факт остается фактом: нынешний мир видит войну другими глазами, не как она виделась в начале столетия, и, если сегодня кто-то заговорит о прелестях войны как единственно возможной гигиены мирового масштаба, он попадет не в историю литературы, а в историю психиатрии. Война – явление того же порядка, что кровная месть или «око за око»: не то чтобы они уже не существовали на практике, но общество в наши дни воспринимает эти явления отрицательно, в то время как раньше воспринимало хорошо [12].
Новоевропейское государство обосновывает себя, устанавливая контроль над вооруженным насилием, вынося войну на границы. С XIV по XVII век европейские монархии опираются на наемную пехоту в борьбе со знатью – монополия на насилие завоевывается на полях сражений, где плотные пехотные построения (баталии) наносят поражение дворянской кавалерии. И именно швейцарские гвардейцы, погибавшие в 1792 году на ступенях дворца Тюильри, оказываются последними защитниками французской монархии. Революция открывает эпоху народных армий, превращает солдат в патриотов, лояльных и инициативных. Период войн наций и националистов завершается в 1945 году – сегодня политики вынуждены считать солдатские жизни или считаться с невозможностью всеобщей мобилизации. Государство все менее способно требовать себе кровавой жертвы, а это, как говорит Мартин ван Кревельд, может означать, «что значительная часть raison d’être государства будет потеряна» [13].
Война идет, однако агрессор все чаще вынужден действовать тайком, прикрывая свои намерения оруэлловским новоязом («война – это мир»), оправдывая циничную политику благородными словами, девальвирующимися и меняющими значение. Победа гражданских активистов и «наивных интеллектуалов» в том, что государство больше не может гордиться пролитой кровью. Философские проекты «вечного мира» реализованы в Лиге Наций и ООН, в пакте Келлога – Бриана, Нюрнбергском процессе и Гаагском трибунале. Антивоенные выступления стали частью мировой политики, с которой приходится считаться политикам и генералам. В XX веке не создано ни одного значительного произведения искусства, прославляющего войну, ничего сравнимого с «Похождениями бравого солдата Швейка» Ярослава Гашека, «Герникой» Пабло Пикассо, «Неизвестным солдатом» Джима Моррисона или «Цельнометаллической оболочкой» Стенли Кубрика.
Но, возможно, когда говорят пушки, музы замолкают? Возможно, как предполагал Фрейд, вся эта «культура» или «цивилизованность» в значительной степени представляют собой «внешнее принуждение», которое ослабевает во время войны, открывая простор для проявления «корыстных и жестоких» влечений [14]?
С одной стороны, «культуру» сегодня невозможно «взять в скобки» на время военных действий, потому что она определяет их ход. Дело не только в том, что телевизионная война становится симулякром, не нуждающимся в «реальности» – в некоторых случаях она оказывается реальнее самой «реальности» (в строгом прагматическом смысле – по практическим следствиям), хвост виляет собакой. Пресловутая «информационная война» давно перестала быть «выдумкой постмодернистов», на чистом советском языке она объявлена одной из главных опасностей, угрожающих сегодня России [15].
С другой стороны, как показал Норберт Элиас, «цивилизованность» не исчезает во время войны, а «культура» не является чем-то противоположным «кровожадным влечениям»:
Контроль над аффектами, сформированный повседневной жизнью цивилизованного общества, и предписанная этим обществом мера сдерживания и трансформации агрессии не отменяются даже в этих анклавах [во время войн]. В любом случае агрессия освободилась бы от этого контроля быстрее, чем нам хотелось бы, если бы прямая, физическая борьба против ненавистного врага не превратилась в механизированную войну, требующую строгого контроля над аффектами. Даже во время войны цивилизованных стран нашего мира индивид более не может непосредственно давать волю своим эмоциям, наслаждаясь видом поверженного врага. Он должен, независимо от своего настроения, подчиняться переданным ему приказам не видимого им командира и вести бой с зачастую не видимым им врагом. Требуются сильные социальные волнения и бедствия, и прежде всего требуется сознательно ведущаяся пропаганда, для того чтобы значительные массы людей вернулись к вытесненным из цивилизованной повседневности и социально осуждаемым влечениям, к радости, получаемой от убийства и разрушения, и для того чтобы эти влечения стали легитимными [16].
«Монополия на насилие» означает не только концентрацию капитала физического принуждения в руках государства (этатизацию войны), она выражается также в «цивилизации» (в смысле Элиаса), то есть в социальном давлении, «принуждении к самоконтролю», сдерживании и трансформации аффектов, дифференциации и регуляции агрессивного поведения. Быть офицером – значит не только вести войну от лица государства (а не от своего собственного, как это делали рыцари), но и делать это хладнокровно, не проявлять страха или ненависти [17]. Новоевропейская военная культура строится на трояком ограничении: субъекта (legitimate authority, государство), действия (jus in bello, законы и обычаи войны) и аффекта (sangfroid, дисциплина). Порожденное отнюдь не человеколюбием, а стремлением к все большей управляемости и эффективности военной машины, оно тем не менее создает условия, в которых гражданское общество может надеяться на успех в войне против войны.
Таким образом, военная агрессия дискредитирована и взята под контроль? Что же значит тогда неожиданный реванш кровожадных мачистов, гордящихся способностью разбивать головой бутылки и кирпичи? Возможно, гибридизацию и приватизацию войны стоит мыслить не только как «провал» государства, результат распада или свидетельство несостоятельности, но и как циничную стратегию, как способ вести войну чужими руками (частных военных компаний или «ополченцев»), способ удержать власть. Нельзя ли сказать в таком случае, что «новые войны» – это продолжение суверенитета другими средствами?
Книга Мэри Калдор помогает двигаться в этом направлении, предлагая работу со своего рода клубками насилия, переплетениями государственного и частного, легитимного и преступного. Она показывает, что войны 1990-х годов в Африке и Восточной Европе не являются «просто» этническими или гражданскими конфликтами, а «включают в себя несчетное число транснациональных связей, отчего трудно удержать различие между внутренним и внешним, между агрессией (нападение из-за рубежа) и репрессией (атака изнутри страны) или даже между локальным и глобальным» [18]. Ее анализ американских кампаний в Ираке и Афганистане также сосредоточен на взаимодействии военных и гражданских структур, на столкновении и смешении логик войны: «обновленной старой» и «новой». Переплетения, смешения, причудливые сочетания («Microsoft сосуществует с мачете, а технологии „стелс“ противостоят террористы-смертники»); «новая война» – это бриколаж.