Китайцы переселились сюда с давних пор, пожалуй, еще до появления в крае русских. Постройки их были старые, насчитывавшие несколько десятков лет. Среди них одна была новее, чище и больше, занимал ее Цай-Дунь (хозяин реки), то есть главный управляющий этой местностью, представитель китайской торговой фирмы, которому подвластны были все местные охотники: китайцы, манзы[3]), орочи и гольды.
Эти охотники, по особому условию, в силу которого Цай-Дунь предоставлял им иногда кредит, обязаны были всю добытую ими за сезон пушнину сдавать ему. И тот, кто кредитовался, не имел права назначать свою цену — она диктовалась Цай-Дунем. С непокорными Цай-Дунь жестоко расправлялся. Продажа какой-нибудь беличьей шкурки русскому промышленнику каралась в Китайской Мари отсечением руки, закапыванием живым в землю, продажей охотника или его семьи в «ху-ла-ды»[4]).
Приобретенная таким способом пушнина отправлялась на японских и американских судах в Китай, в склады торговых фирм Харбина. Иногда она шла в Японию или прямо в Америку.
Однажды, после сезона охоты, когда амбары на высоких столбах должны были наполниться дорогими мехами, Цай-Дунь получил от своих агентов неприятное известие. Оно гласило, что манзы, орочи и гольды начали неохотно сдавать им пушнину. Агенты сообщали даже, что среди них появились такие, которые направляются в русские селения и там меняют пушнину по чрезвычайно выгодной цене.
Когда агенты хотели наказать непослушных, те первые запротестовали, пригрозив «красными» солдатами.
Через неделю Цай-Дунь получил более тревожные известия: его лучший агент Ty-Лик, после того как он дешево скупил пушнину, был настигнут «инородцами» и убит. Когда же к «инородцам» были посланы пять лучших китайцев-охотников, они в стойбище застали около десятка русских людей с винтовками, бомбами, револьверами и красными повязками на рукавах, и, конечно, китайцы вернулись обратно, не исполнив поручения Цай-Дуня.
Узнав об этом, Цай-Дунь долгое время не знал, что ему предпринять. Правда, он сейчас же вызвал с южного Сахалина японца Окоя, компаньона их фирмы. Поговорив с ним и не придя ни к каким определенным решениям, Цай-Дунь собрал в свой фанзе китайцев Мари и устроил совещание.
Цай-Дунь сидел с закрытыми глазами, сложив руки на пухлом животе. Японец Окой ходил по комнате, поблескивая рядом золотых зубов.
Прислонившись к косяку двери и переминаясь с ноги на ногу, стоял низенький, плечистый рябоватый агент Сы-Ян. У него, казалось, нехватало терпения дождаться конца совещания. Его действительно убивала эта медлительность и нерешительность. Ему хотелось скорее разрешить вопрос и сразу же за что-нибудь приняться. Сы-Ян никогда не сидел на одном месте; он был всегда чем-нибудь занят. В его районе, на левом берегу Амура, за поселком прокаженных, еще не было никаких брожений, и он еще ни разу не получал отказа. Но ведь всяко бывает. Ожидая решений Совещания, он надеялся оградить ими себя рт возможной опасности.
Говорили Цай-Дунь, Окой и Сы-Ян. Остальные, — а их было около семнадцати человек, — сидели молча, поджав на кане[5]) ноги. Они слушали и, ведя раскосыми глазами, кивали головой в знак согласия то с тем, то с другим.
Цай-Дунь с пеной у рта доказывал необходимость, в урок остальным «инородцам», строго наказать виновных. Японец Окой, размахивая руками, говорил о другом. По его мнению, начинать надо не с «инородцев», а с русских.
— Русских, всех большевиков, надо контрами[6]), — волновался он.
«Русских, всех большевиков, надо контрами», — говорил Окой, размахивая руками…
Это предложение было так неожиданно, что китайцы вдруг зашевелились и беспокойно завертели головой. Цак-Дунь, взвесив это обстоятельство, широко улыбнулся и от удовольствия зашлепал губами:
— Но как же это ты можешь? У нас нет сил, — и, как бы в подтверждение своих слов, он указал на взволнованные фигуры китайцев.
— О, тут надо хорошенько подумать, и кто, догадается, — тот у нас самый умный человек. — Окой вопросительно скользнул глазами по китайцам и, углубившись в свои мысли, зашагал по комнате.
— Я скажу, я! — поторопился Цай-Дунь.
— Я знаю, Цай-Дунь, что ты хочешь сказать, — неожиданно перебил его Сы-Ян. — Ты хотел сказать самое умное?!
— Да, да, да, — я всегда говорю только умное, — проговорил Цай-Дунь с довольной улыбкой.
— Только я раньше твоего скажу твои мысли, — опять перебил его Сы-Ян. — Видишь ли, я часто рассказывал тебе о прокаженных…
Сы-Ян подмигнул; Цай-Дуню. Окоя это так заинтересовало, что он, подойдя к Сы-Яну, остановился около него.
— К прокаженным, — продолжал Сы-Ян, — перешло клюквенное болото, а клюква — товар хороший. Говорят, этого товару очень мало в Хабаровске…
— О-о-о, — как хорошо ты знаешь мои мысли, Сы-Ян! — зашипел Цай-Дунь. — Ты все сказал, что я думаю. — Цай-Дунь от волнения соскочил с кана и, подбежав к Окою, замахал руками:
— Пусть прокаженные соберут много клюквы! Купим ее у них всю! Мы найдем у «инородцев» большие хорошие нарты! У тунгусов, с мыса Погиби, нарты широкие и собаки быстрые. На них мы погрузим клюкву и отвезем ее в Хабаровск!.. Ха-ха!.. ха! — ядовито рассмеялся он, возвращаясь на свое место.
— Мы угостим хорошей ягодой русских!.. В Хабаровске сейчас много красных солдат, там все красные начальники… — дополнил Сы-Ян.
— Я вижу, вы оба очень умные, — улыбнулся Окой, — теперь, я думаю, мне у вас больше нечего делать. Все это вы хорошо, проделаете одни, а мне надо поторопиться на остров и передать об этом нашей конторе. Я уверен, там будут довольны. На всякий случай не забудьте оборвать провод на Хабаровск. Это — необходимо!
— Хорошо, хорошо! — закивал головой Цай-Дунь. — Мы теперь все устроим. О, это тонко придумано: заставить прокаженных больными руками, с язвами и гноем, собрать клюкву и потом этой клюквой угостить своего врага!..
Перемешиваясь с последними словами, дребезжащий смех Цай-Дуня повис в воздухе…
III. Тревога.
— Товарищи!.. Товарищи! — неожиданно пронеслось по улицам города.
Кричавший, Никита-почтарь, взмахнув каюром[7]), остановил собачью упряжку около старенького собора. Никиту знал весь город. Он славился лучшей упряжкой на Амуре, вожаком в которой была лайка по кличке «Сахалин». Таких вожаков не было даже у погибинских тунгусов — лучших амурских гонщиков.
— Товарищи! Товарищи! — еще раз раздалось, но уже в центре города, на Соборной площади.
Услышав голос любимого почтаря, со всех концов Николаевска-на-Амуре — из больших свежесрубленных изб нагорной части и маленьких рыбачьих хибарок прибрежных улиц — потекли к Соборной все, от мала до велика.
— Что случилось? — обступили Никиту суровые сибирские рыбаки и охотники. — Аль опять пакость кака? Уж не появились ли где анархисты?
— Нет, не то, много хуже, — озадачил всех Никита. — Вчера я проезжал мимо Погиби, и тунгусы мне рассказывали, что два дня назад китайцы скупили от прокаженных всю клюкву, собранную на болоте, которое принадлежит прокаженным. И эту клюкву китайцы повезли в Хабаровск на продажу…
— Товарищи! Товарищи! — кричал Никита-почтарь. — Китайцы скупили клюкву у прокаженных!..
— Это собранную-то болячими? — воскликнул Федор, его старый приятель, такой же гонщик-почтарь, как и он.
— Да. Теперь и пойми, зачем я так гнал свою упряжку. Надо сейчас же сообщить в Хабаровск. Бегите на телеграф! Ведь этой клюквой они могут заразить всех жителей дальне-восточного центра. Сейчас в Хабаровске штабы всех советских войск. Там для нас ладится дело. Если пропадут они, то за ними пропадем и мы. Скорее на телеграф! Вот зачем я гнал!