На глаза матери внезапно падает полоска лунного света, и мальчик с ужасом понимает, что мать думает о чем-то не имеющем отношения к происходящему действу, хмурит брови, шевелит губами, терпеливо облизывает пересохшим языком верхнюю губу с выступившими на ней мелкими бисеринками пота. Ее щека ерзает по скатерти и от этого нос то слегка клонится книзу, то снова выпрямляется. Мальчик отшатывается от узкой щели, бросается вверх по лестнице к себе на чердак, откуда он привык смотреть на дачный мир. Настежь распахивает окно, чувствуя тошноту и какие-то судорожные спазмы в горле, похожие на птичье клекотание.
Ударяют крыльями ставни. Любовники вздрагивают, не прекращая поступательных мощных движений. Сквозняки, мать их, машинально говорит Иван Никитич с закрытыми глазами, сквозняки.
Тут верхним ставням отвечают ставни на первом этаже. Протяжно и напевно визжит неплотно прикрытая дверь летней кухни. С шипением зачеркивают все, что было раньше, широкие жирные молнии цвета домашнего сыра.
Зарокотал гром. Ветер рванул на себя черно-синее покрывало неба. Хлынул дождь, и тут же, будто дождавшись невидимого приказа, сломалась отяжелевшая ветка разросшейся за последний год бузины. И дом полетел! Вольный ветер от речных глубин и темного неба накрыл поселок, долину, берег реки и лес. Ливень хлынул, и в его саднящем ритме смешались и наконец-то наступивший итог любви, и скрип старых деревьев в саду, и снова гром, и горький плач взрослеющего мальчика в своей сырой постели. Горький, но недолгий. Скоро затихнув, он заснул и видел во сне полет старого дома над холмами, лесом и древним руслом сильно обмелевшей в последние годы реки.
Ровно через год мама умерла в этой же самой комнате, на этой же самой постели. В доме суетились какие-то неумолимые, как мыши, соседи. Приглашали доктора, искали и не находили машину, чтобы отвезти ее в городскую поликлинику. Потом спрашивали мальчика о посуде и деньгах, о каких-то документах, о телефоне и номере воинской части, в которой служил отчим, о том, в какое платье лучше одеть покойницу.
Мальчик сказал, что лучше в черное с горошком. Соседи стали искать черное с горошком, но так его и не нашли. Мальчик тоже попытался, но руки дрожали, мамин запах сильно мешал сосредоточиться.
Заплакав от усталости, страха, горечи и досады, выбежал в сад. Его никто не осуждал. В конце концов, ее обрядили в старое, но нарядное бордовое платье с зелеными кружевами. Кажется, еще бабушкино. Оно было ужасно! Оно так сильно походило на клоунский наряд, что мамин труп, обряженный в него, смотрелся почти глупо. Но мальчику было уже все равно. Он хотел только одного — чтобы все это окончилось, чтобы можно было где-нибудь, здесь ли, там ли, в лесу и на речке, в городе или на покрытых зеленью холмах, остаться одному, закрыть ладонями лицо и ни о чем больше не думать.
Но сейчас он не мог себе позволить закрыть глаза. Ему казалось, что если он это сделает, то случится что-нибудь по-настоящему непоправимое. Может быть, мать унесут из дома раньше времени или тихие настойчивые соседи украдут что-нибудь. Хотя брать у них с матерью было нечего. Однако мальчик упорно оставался в помещении, смотрел на занавешенные зеркала, на старые, давно не беленные стены, на гроб с лежащим в нем телом, на стол, который решено было использовать для поминальных целей.
Со стола деловитые старушки убрали сначала непременную вазу с цветами, потом никому теперь не нужные лекарства, затем задвинули в ящик стола фотографию мужа. Его целое лето не было, и он приехал только в день похорон. Сумрачный и злой, с подрагивающими губами. Он вошел в дом и прошел в комнаты к самому гробу, так и не сняв фуражки. На мальчика даже не посмотрел. Смотрел на полное, оплывшее за время болезни восковое лицо покойницы, на круглые поблескивающие монеты на ее глазах, на крест и бумажную иконку, на руки, сложенные на груди, на горящие свечи. То и дело оглядывался по сторонам, как будто хотел что-то спросить у стоящих рядом людей, но каждый раз делал усилие, и несказанные слова замирали где-то между диафрагмой и глоткой. От этого получалось какое-то вкрадчивое клокотание или сипение. Соседка принесла и подала ему стакан воды. Он выпил и опустил голову вниз.
Возле могилы они стояли рядом — мальчик и мужчина, которые любили одну женщину. Лежащая же в гробу, в общем-то, никогда не любила их, ни одного, ни другого. Мальчик узнал об этом гораздо раньше, еще в раннем детстве и приспособился к этому, как мог. Именно мамина нелюбовь помогала ему жить среди животных и птиц, деревьев и рек, неба и солнца, луны и звезд, поездов, светильников, сверстников, узких речных заводей и тропинок в зарослях куманики. Именно нелюбовь научила его быть мудрым и радоваться тому, что есть.
Мужчина познавал эту науку позже. Ему пришлось хуже. Каждый из них в свое время старался сделать все, и того, что в результате получилось, сейчас оказывалось как-то слишком много. Из-за этого не было у них слез и немного совестно было им смотреть на гроб и соседей. Оба чувствовали, что потеряв эту женщину, они оказались в неожиданном избытке. И каждый думал теперь о том, что ему с этим избытком делать.
После похорон и обильных деревенских поминок они уехали из деревни вдвоем на служебной машине Ивана Никитича. Километров пять до выезда на трассу мальчик сидел на заднем сиденье автомобиля, строго и прямо глядя через боковое стекло на срывающиеся редкие капли, стекающие ровными темными струйками, на низкое, беременное дождем небо. Но потом отчим положил ему свою тяжелую руку на плечо и прижал к себе. Мальчик сначала закаменел, но уже через минуту заснул, скрутившись на сиденьи калачиком, положив свою голову на колени Ивану Никитичу.
Водитель оглянулся и, увидав спящего мальчика, довольно кивнул головой. Встретившись взглядом с начальником, дальше вел машину осторожно, притормаживая на ухабах, светло и ясно улыбаясь каким-то своим мыслям.
Часть 5
Мастерская реки
Время — честный человек. Бомарше
Это — человек идеи. Ф. М. Достоевский
В шкафу я нашел одну книгу, называвшуюся «Жизнь Иисуса». Она удивила меня. Я не думал, что можно сомневаться в божественности Иисуса Христа. Я прочитал ее, прячась, и никому не сказал, что читал ее. — В чем же тогда можно быть совершенно уверенным? Л. И. Добычин
Артиллеристы
Читающий артиллерист влюбился в Гюйсманса. И так он к нему, и так… Никак.
— Не приставай, — говорит Гюйсманс, а сам краснеет.
— Ага, — сказал артиллерист и разделся.
Убежал Гюйсманс.
Ну, приходит в часть голый артиллерист. Расстроен, понятно, и, натурально, Петрарка. Товарищи его окружили. Шутка ли!
— Все Гюйсмансы — стервы! — говорят. — Все Гюйсмансы — бляди!
А ему не легче. Тает воин. Вдруг — открытка! Надушенная, и все такое. Назначают свидание.
Конечно, привел себя в порядок, бледный, выпивший. Пришел к Гюйсмансу.
Тот сидит на веранде — карандаши ломает. Ведь и сам переживает, не каменное же у него сердце.
Но как увидел артиллериста, — снова за свое. Одно слово — Гюйсманс.
Ну, тут уж артиллерист взял себя в руки. Пришел к товарищам в офицерское собрание. Надрался и уехал на Волгу.
А что Гюйсманс? А Гюйсманс с тех пор стал нервный такой, взъерошенный, видимо, мучает совесть.
Фиеста
Только пузатая вечность отделяет тебя от котлеты с вином. Габа пересчитал деньги. Не получилось. Снова. Нет. Еще раз. Ни в какую. Счет терялся на двадцати.
Вышел во двор. Псина Лайка ела гнилой и сочный белый налив. Сел на пороге, взял в руки голову.
Упало яблоко — смяло бок. Второе. По улицам проехал старьевщик. Светлые пятна упали во двор. Исчезли.