Дорогин стал украдкой набрасывать портрет охотника – «натюрморду», как сказал один великий…
7
Тихий ясный вечер наклонился над озером – словно отлитый из голубоватого хрусталя, в сердцевине которого красной божьей коровкой на одном месте стояло полярное солнце. В тишине было слышно, как дружно и густо – серыми волнами – перетекает по воздуху гнусавящий гнус. И там и тут по озеру взмётывалась рыба – резво что-то склёвывала с поверхности. И птицы по-над озером кричали громко, летали низко. И на тропе, ведущей к зимовью, цветы одуванчика потихоньку закрывали свои ставни.
Мимоходом про себя отмечая всё это, Дед-Борей уже не верил звонкой тишине и показушной благости, готовой сверкать демоническим глазом разъярившихся молний.
От усталости глубже обычного припадая на левую ногу, Северьяныч из тайги вернулся раньше, чем всегда.
Наблюдая за Тимореем, собирающим вещички, охотник сказал:
– Можешь не торопиться. Вертолёта не будет.
– Почему? – удивился Тиморей. – Они же обещали…
– Обещанного три года ждут. – Охотник включил радиостанцию; он всегда её включал в один и тот же час. После кратких переговоров с «большой землёй» Северьяныч развёл руками. – Ну, я же говорил…
– А чего это они? Мы же договаривались. – Тиморей на небо посмотрел. – И погода прекрасная.
– Это для тебя она прекрасная. А вся рыбёшка почему-то на поверхности мечется.
Художник посмотрел в сторону озера; по синевато-светлой, словно загрунтованной поверхности рыба рисовала то кружки, то стрелы.
– А чего она мечется?
– Кормится. Перед непогодой. – Дед-Борей зевнул. – Давай-ка, Мотя, и мы покормимся. Только перво-наперво мне надо накормить собаку. Это уж закон: сам хоть с голоду пухни, а собаку не забижай.
– Она у тебя молодец, я заметил.
– Ну, что ты! Юла, она мне… – Дед-Борей хотел сказать: «заместо дочки», но промолчал.
Северную лайку – за быстроту и оборотливость – он окрестил Юлой, Юлайкой. Собаку эту ещё «в девках» присмотрел, сам натаскивал, учил по первоснежью тропить горностая, песца. Брал на глухариную охоту, в воду бросал за подстреленной уткой; утопнет – значит, не судьба. Приучал к капканам, расставляя их кругом избушки, намертво прикручивая к деревьям или кольям, чтобы Юла, попавшись, не волочила за собой капкан и не пыталась бы орудовать зубами – поломает о железо. Выросла – нет слов для похвалы. Хоть по земле, хоть по воде, хоть по глубокому снегу Юла вертелась, только шум стоял. Охотник не мог нарадоваться. Прежде был у него черномазый пушистый дьявол по кличке Темень; как свечереет летом – в трёх шагах не видно кабеля. Но Темень, к сожалению, больше годился для упряжки, чем для охоты. Он, словно кот, великолепно ловил мышей для собственного брюха, а вот по горностаю или песцу работал без души, без огонька в глазу. Кроме того, на кобеля порою «находило». Увидит, скажем, зайца, вылупит шары, поднимет хвост трубой – словно черный дым из заду повалил. Заяц рванет – кобель за ним. Дураковато заливаясь восторженным лаем, будет, как бешеный, гонять косого, пока не загонит, или покуда сам не упадет, красным цветком вываливая язык перед собой. И так однажды дьявол тот увлёкся беготнёй – напоролся на стаю полярных волков. Только лохмотья шерсти сажей полетели, оставаясь трепыхаться на кустах, да кровь застыла на снегу, рассыпавшись волчьей ягодой… И вот тогда пришлось искать замену.
Разумная проворная Юлайка для охотника была больше, чем просто собака. На людях Дед-Борей строжился, покрикивал на неё, но, оставаясь наедине, давал потачку. Мужская ласка и грубоватая нежность, природой предназначенные для детей, но не востребованные – эти чувства, обжигающие сердце, будто молния, уходили в «громоотвод» – в трудолюбивую смышлёную собаку.
Погладивши Юлу, художник встал.
– Северьяныч, ты был прав, – сказал он, глядя в небеса. – С минуты на минуту загрохочет!
Погода испортилась. Над перевалом набычилась тёмная туча с белорогим широким месяцем, едва заметным. Ветер зашумел в деревьях, ломая сухопарые тонкие ветки. Дождь налетел петухом, застучал по стеклине, склевывая незримые зёрнышки. Месяц, роняя на озеро сухие берестянки света, скоро прижмурился, пропал. Незакатное солнце полярного дня, попавшее в мокрые сети, стушевалось на западе, лишь изредка мерцая красными жабрами, точно хватая губительный воздух и угасая на камнях перевала. Молния сверкнула – причудливым зигзагом распорола синевато-свинцовый сумрак. Земля в тишине содрогнулась, будто кто-то сильный попытался выдернуть земную ось. Вода испуганно взморгнула под берегом. До слуха докатился приглушённый пушечный удар, породивший горное эхо. За первым раскатом второй накатил. И «стеклянный» вечер вдребезги рассыпался. Озёрная гладь почернела, разодранная ветром и на скорую руку зашиваемая белыми стежками молний. Вода запузырилась, подкипая в озере, как в каменном котле, где вместо чугунных проушин торчали два мрачных мыса – на том берегу и на этом. Пена из бурлящего «котла» попёрла, вытекая через края – шматки шипели и шарахались на прибрежной косе. Редкая рыба играла, белыми стружками мелькая на поверхности – точно царская уха варилась в огромной посудине, под боком которой солнце полыхало кострищем, дымило тёмными рваными тучами среди стволов и веток, шевелящихся от ветра и огненно подкрашенных сырыми отчаянными отблесками. Под берегом поблизости трепетал ольховник, полярная ива постанывала, заваливаясь набок и теряя листву.
В избушке помрачнело. Труба волчицей взвыла на мгновенье и захлебнулась. И в природе и на душе тоскливо сделалось.
– А я-то планировал завтра… – Тиморей вздохнул. – Эх, накрылись мои радужные планы!
– Хочешь рассмешить Бога, расскажи ему о своих планах, – напомнил Дед-Борей чью-то мудрость. – Ну, что там? Подогрелось?
– Готово.
– Хорошо.
Потирая грубые «дощатые» ладони, Северьяныч принюхивался к запашистому вареву. Достал поллитровку.
– О! – Тиморей улыбнулся. – А это откуда?
– Заначка. НЗ.
Тиморей теперь – не то, что в прошлый раз – откровенно обрадовался поллитровке.
– Ну, давай, отец, – провозгласил он, поднимая стакан, – за то, чтоб непогодка скорей закончилась!
– Как знать, как знать… – задумчиво ответил Дед-Борей.
Потом они молча сидели, хлебали уху из пыжьяна. Выпили ещё. Северьяныч печку затопил. Посмотрел на керосинку, стоявшую в углу на лавке. Хотел запалить, но передумал: в сумерках уютней сидеть, разговаривать. Душа его размякла, тёмные скулы, откуда начиналась борода, порозовели пятнами. Разгладилась глубокая морщина, проломившаяся наискосок по лбу.
Ливень за окошком полоскал отвесно, ровно, плотно – как будто избушка стояла на краю водопада. Всё окошко ровно затуманилось, а по краям запотело мелким, разноцветным бисером – свет переливался в капельках воды.
– Давно это было, сынок, – неожиданно сказал охотник, приступая к неторопливому и продолжительному повествованию. – Попал я однажды в когтистые лапы…
8
Однажды Антон Северьяныч попал в лапы когтистой полярной пурги. Ах, как она тогда бесилась в тайге и в тундре! Яростно пыталась корчевать старые деревья на берегу ручья, где стояли капканы и ловушки. Пурга его сбивала с ног. Валяла как мешок с мукой, катала по низинам. Обидно было то, что непогоду охотник заранее почуял, но всё-таки отправился проверять ловушки.
– Жалко, если песец пропадёт на очепе, – признался он. – Что такое очеп? Ну, тут, сынок, словами не опишешь. И на пальцах трудно показать. Очеп, или ощеп – это что-то наподобие колодца, где приготовлен замороженный капкан. Песец – наша миниатюрная полярная лисица – приходит, берёт приманку и в тот же миг таинственная сила вдруг поднимает зверушку вверх. Бац – и готово. Песец поймался на дармовщинку… Запомни, сынок! – Северьяныч потыкал пальцем. – Всё, что даётся бесплатно, должно настораживать; в жизни всегда за всё приходится платить… Да, так вот. Песец попался. В определенное время я встаю на лыжи и бреду по путику, собираю мёрзлую добычу. Хитромудрые эти ловушки – очепы трудно ставить, по этой причине промысловики редко ими пользуются. А если ты поставил, насторожил, – проверяй, покуда росомаха не добралась, попортит шкурки, а это деньги…