И плакал, а голос то удалялся, то приникал к самому уху его:
– «Сети нечестивых окружили меня, но я не забывал закона Твоего».
– Господи! – стонал Лавр. – Ты знаешь, я изо всех сил держался твоего закона. Я бежал от вавилонской блудницы, но и бегство мое есть преступление перед тобой, ибо я не умер от горя!
– «Твой я – спаси меня, – звенел в самом куполе неземной голос, – ибо я взыскал повелений Твоих».
– Истинно, Господи! Спаси! Спаси Родину мою! Спаси людей русских!
– «Сильно угнетен я, Господи, оживи меня по слову Твоему».
– Оживи, Господи! – торопился с молитвой Лавр. – Оживи царство, оживи помертвелый русский народ.
– «Правда Твоя – правда вечная, и закон Твой – истина».
– Истина, – шептал Лавр.
– «Ненавижу ложь и гнушаюсь ею; закон же Твой люблю».
– Люблю, Господи!
– «Велик мир у любящих закон Твой, и нет им преткновения».
– Нету! Нету преткновения любящим тебя, Господи.
– «Я заблудился, как овца потерянная: взыщи раба Твоего; ибо я заповедей Твоих не забыл».
Стало тихо в соборе. Гробы государей, будто город, окружали Лавра и ждали… И он не знал, что от него хотят. И затрепетал. И подумал вдруг: «Не по царю ли Василию плач? Не по царству ли, которое за неистовство народа из одной погибели погрузится в иную? Из глубокой в глубочайшую!»
– Каков день сегодня? – спросил себя Лавр. – Уж давно за полночь. Стало быть, девятнадцатое, преподобной Макрины, сестры святителя Василия Великого… Господи, может, обойдется… по молитвам небесных заступников наших… Может, мне померещилось?
Но утром вся Москва говорила о чуде. Не один Лавр слышал плач, вечную память и псалом. За стенами собора нищие, почивавшие на папертях да на травке кругом кремлевских церквей, слышали то же, что и Лавр.
Царь с царицей пробудились рано. Прочитали житие святой Макрины. Марью Петровну тронуло, что святая сохранила верность умершему жениху и осталась в девстве. Василий Иванович даром чудотворения восхитился.
– С детства это помню. Поцеловала Макрина девочку в бельмо, и бельмо само собой сошло с глаза. Уж как мне всегда хотелось целовать слепых. Ты только представь себе, Марья Петровна! Живет во тьме человек. Вдруг чмок – и свет, и весь мир Божий.
– Василий Иванович, что бы о тебе ни говорили, я знаю – ты для деланья доброго рожден. Потому и вознес тебя Господь в царское достоинство.
Они сидели в спальне, на постели. Жития были у Марьи Петровны, она, движимая благодарным чувством к Богу, поцеловала книгу, и в этот самый миг дверь с треском отворилась. В дверях – Захарий Ляпунов и толпа. Ввалились в комнату: князь Михаил Туренин, князь Петр Засекин, брат изменника, князь Федор Мерин-Волконский, дворяне…
Мерин-Волконский подошел к царице.
– Ступай с нами!
– Куда? Как смеешь?! – вскочил Василий Иванович, но его оттеснил от жены Ляпунов.
– Хлопот от вас много… Чего, ребята, ждете? Уведите царицу! Знаете, куда везти!
– Василий Иванович! – закричала Марья Петровна, но ее вытащили из спальни, и она больше не звала.
– Куда вы ее? – спросил Шуйский.
– А куда еще? В монастырь, в монахини.
– Вы не смеете!
– Ты смел государство развалить?
– В какой монастырь?
– Да зачем тебе знать? – ухмыльнулся Ляпунов. – Тебе мир не надобен. Богу будешь молиться… А впрочем, изволь – в Ивановский повезли. Сегодня и постригут.
– За что меня так ненавидите? За Отрепьева, за польские жупаны, от которых русским людям в Москве проходу не было? За то, что я низвергнул их? – Взмахнул руками, отстраняя от себя насильников. – Кого я только не миловал! Злейших врагов моих по домам отпускал. Казнил одних убийц. Я ли не желал добра России, всем вам?
– Чего раскудахтался? – сказал Ляпунов и повернулся к появившимся в комнате чудовским иеромонахам. – Постригите его, и делу конец.
Иеромонах, белый как полотно, спросил царя:
– Хочешь ли в монашество?
– Не хочу!
Иеромонах беспомощно обернулся к Ляпунову.
– Что вы как телята! Совершайте обряд, чего озираетесь? Вот иконы, а Бог всюду!
– Но это насильство! – крикнул Шуйский.
– А хоть и насильство. – Ляпунов схватил царя за руки. – Не дергайся… Приступайте!
Иеромонахи торопливо говорили нужные слова, Шуйский кричал:
– Нет! Нет!
Но князь Туренин повторял за монахами святые обеты.
Кончилось наконец.
– Рясу! – зарычал Ляпунов.
Василия Ивановича раздели до исподнего белья, облачили в черную иноческую рясу.
– Теперь хорошо. – Ляпунов с удовольствием обошел вокруг Василия Ивановича. – Отведите его к себе в Чудов монастырь. Да глядите, чтоб не лентяйничал, молился Богу усердно.
– Дураки! – крикнул насильникам Василий Иванович. – Клобук к голове не гвоздями прибит!
90
Приспело время хитрости. Змея еще раз выползла из своей кожи и явилась в новой, оставаясь Ложь Ложью.
На другой день после пострижения Шуйского в монахи Вор прислал к боярам грамоту, требуя открыть для него ворота. Ответили уклончиво: нынче день пророка Ильи, ради праздника никакого дела вершить нельзя, Дума соберется завтра.
На самом-то деле Мстиславскому было не до молитв, не до праздности. Коварствовал князь.
20 июля он рассылал по городам грамоты: «Польский король стоит под Смоленском, гетман Жолкевский в Можайске, а Вор в Коломенском. Литовские люди, по ссылке с Жолкевским, хотят государством Московским завладеть, православную веру разорить, а свою латинскую ввести. Мы, видя, что государя царя Василия Ивановича на Московском государстве не любят, к нему не обращаются и служить ему не хотят… били челом ему… И государь государство оставил, съехал на свой старый двор и теперь в чернецах, а мы целовали крест на том, что нам всем против воров стоять всем государством заодно и Вора на государство не хотеть».
Городам писалось одно, а гетману Жолкевскому другое. Мстиславский просил не медлить, поспешать к Москве, спасти ее от Вора, а благодарная Москва со всем государством за то спасение присягнет королевичу Владиславу. Трех полных дней не минуло, как правдолюбец Захарий Ляпунов ожидал у Данилова монастыря повязанного по рукам-ногам Вора. Но к Захарию явился из Коломенского сам Рукин, привез мешок денег и обещание – отдать роду Ляпуновых в удел на вечные времена Рязанскую землю, а сам род – возвести в княжеское достоинство.
И Захарий прозрел! Увидел в Воре истину для России. Принялся хлопотать о призвании царя Дмитрия на царство. Купил стражу нескольких ворот, чтоб пустили казаков и Сапегу в Москву.
Сапега придвинулся к городу, ибо Вор получил от Мстиславского и от всей Думы ответ: перестань воровать, отправляйся в Литву.
Народ роптал, поминал добром царя Дмитрия Иоанновича, а патриарх Гермоген на каждой службе возглашал проклятие Ляпунову и его мятежникам, объявляя постриг Шуйского и жены его в монашество насильством, надругательством над церковью. Гермоген монахом назвал князя Туренина, который произносил обеты.
24 июля на Хорошевские поля явился с польским и русским войском гетман Жолкевский. Русских у него было шесть тысяч. Королевичу Владиславу присягнули со своими дружинами Валуев и Елецкий, бывшие защитники Царева-Займища.
От Боярской думы гетману послали письмо: «Не требуем твоей защиты. Не приближайся, встретим тебя как неприятеля».
Мстиславский выслал на Жолкевского отряд конницы, и в той схватке его человек передал гетману тайное письмо: «Врагом ли ты пришел к Москве или другом?»
Гетман послал на переговоры Валуева и сына изменника Михаила Глебовича Салтыкова – Ивана. Валуев передал Думе краткое послание гетмана: «Желаю не крови вашей, а блага России. Предлагаю вам державство Владислава и гибель Самозванца». Иван Михайлович Салтыков привез договор, который тушинцы утвердили с Сигизмундом, признав над собой власть королевича.
Москва кипела, как котел, под которым развели негаснущий огонь. Каждый день на Красную площадь являлись толпы, а к толпам выходили бояре, духовенство и просто крикуны.