Старуха «девке» помогла. И разве признала бы в несчастной этой девке, повязанной платком, красавицу, младшую цесаревну, которую и видала-то мельком — в карете проезжали — государыня с дочерьми. И старуха сказала несчастной этой девке, что внутри та повредилась и потому детей иметь никогда не будет.
Вот что было «простое», о чём Анна многодумная не могла догадаться. Вот почему Лизета передала ей завещание, по которому престол всероссийский должен был остаться за потомками Анны.
Лизета уже знала, что никогда не сделается матерью. Нет, она вовсе не была чудовищем. В какое-то мгновение она огорчилась искренне, горевала, плакала, утешаемая Полиной. А узнав о рождении племянника, Лизета умилилась, теплоту к нему почувствовала. Нет, она вовсе не была чудовищем.
Можно было не сомневаться в том, что княжна Юсупова смолчит. Но это она сейчас такая добрая, преданная, кроткая, а какою будет она дальше, в будущем, как жизнь повернёт её? Лизета не хотела, чтобы знали о её позоре, о девичьем стыде.
И никто, никто не должен был знать, что она более не может иметь детей! Перечитывая французское письмо Анны о рождении сына, о том, каким смешным и радостным выглядел её Фридрих, её сероглазый, худенький, как ждал он сына, и Лизета цепким умом уцепила, ухватила, что ребёнок, сын, порою много, очень много может значить для мужчины. Иной рискнёт многим ради... спасения своего ребёнка, ради того, чтобы иметь ребёнка, наследника, продолжателя... Тут и отца вспомнила, как радовался своему Шишеньке... Нет, никто, никто не должен знать!..
Дел по обвинению в государственной измене бывало много, очень много. В Преображенский приказ шли и шли доносы, письма шли, явное шло и тайное. Иные дела выглядели и вовсе пустяшными: кто-то кому-то сказывал полную дурь, ну вот, хоть этакое — у государыни, мол, пиявки изо рта ползут. Но и по такому доносу дело заводилось, пускались в ход и верёвки и клещи палаческие. И хорошо ещё, если кончалось ссылкой...
И вот по таким тайным доносам, по таким вот письмам тайным схватили и повитуху слободскую, и княжну Юсупову. Друг о дружке они и не ведали, что схвачены; обвинения и дела были разные. Но были то обвинения в измене государственной. Повитуха была бита кнутом и сослана куда-то в Сибирь, а княжну постригли в Тихвинском монастыре. И вот там-то, в тесной келейке, взаперти, она дошла умом, что обвинение-то не с неба свалилось, а было оно Лизетиных ручек дело. И смастерить было ведь проще пареной репы такое дело. Без внимания-то ни один донос не оставался. А тогда, на допросах, Полине и на мысль не могло прийти выдать цесаревну. Да и не о том было дело, вовсе цесаревны Елизавет Петровны не касалось, а было о злоумышлении против молодого императора Петра Алексеевича. И напрасно отпиралась княжна, ползли и ползли на толстую бумагу слова, неуклюже друг за дружку цеплявшиеся. И она запуталась в паутине липкой неуклюжих этих слов. И уже признавалась... Да, кажется, признавалась?.. От отчаяния?..
А в первые дни в монастыре думала, что цесаревна не знает, цесаревна спасёт... После «предательницей» стала звать товарку-цесаревну. А после, изнурённая мыслями многими, поняла всё.
И когда поняла, за что, почему пропала её жизнь, тогда хотела кричать, хотела всё рассказать... Но кому, зачем? Келейнице-прислужнице, что подаёт ей в дверное окошечко скудную пищу? И после — что? По головке не погладят. Снова — допросы, дыба, кнут... Нет уж!.. Лучше так пропадать, помирать!.. И пропадала.
А старая княгиня тосковала о своей Пашеньке, и цесаревна, случалось, ободряла несчастную мать словом тёплым. И старуха снова надеялась, верила. Целые картины складывала для себя, мысли выстраивала. Дочь отнята, конечно, по злому умыслу молодого императора. Конечно, молодые Долгоруковы всему виной! Пашенька ни словечка не говаривала матери о своей любви, но разве мать не видала, как при виде Николашки доченька изнывала, куда спрятаться, не ведала, куда глазоньки девать, не знала. Это всё Долгоруковы! Они! Зачем нужна была им бедная скромная невеста? Они сыновей своих уж чуть не на трон сажают! Ванька так и спит в государевой спальне, чтоб всегда, значит, под рукой находился... Вокруг старой княгини Юсуповой даже составилось нечто вроде кружка сторонников Елизавет Петровны... Ничего, впрочем, серьёзного, одни пустые толки. Никто и доносов не писал на выживших из ума старух... А княгиня Юсупова всё надеялась: вот придёт на трон Елизавет Петровна и начнётся царство справедливости! А справедливость для матери была в одном лишь, в том, чтобы ей вернули дочь, ненаглядную Пашеньку! Но если бы при этом Пашенька сделалась любимицей императрицы, и женишка бы небедного и в чинах... Такая справедливость, конечно, была бы для матери справедливость высшая!..
Но воцарения Елизавет Петровны старуха не дождалась, померла. И дочь её умерла в монастыре, так и не зная ничего о судьбе своей товарки-цесаревны...
Но Лизета вовсе не полагала себя виновной или предательницей, Она просто знала, что иначе нельзя было поступить. И Прасковья была глупа, это было яснее ясного. И если уж Лизета сама сглупила и доверилась дуре, то надобно ведь и позаботиться о себе, в конце-то концов! Нельзя, вовсе глупо отдавать себя, как в кабалу, в полную волю дуракам!..
* * *
Цесаревна и её спутники воротились с богомолья. В тот же день Маврушка передавала новости:
— Государю ведь всё известно!
— А разве я от него что скрывала? Надоел он мне, Мавра! Срам для меня — с мальчишкой лизаться! Как-никак не девчонка сама-то, девятнадцатый мне... И ты что думаешь, будто я боюсь его? Да я не хочу его и не нужен он мне, и вместе со своим немцем! «Ваше высочество!.. Звезда!.. Украшение!..» Ух ты, преподлый немецкий лисий хвост!..
— Не больно жалуете Андрея-то Иваныча! — Мавра будто подзуживала.
— Не больно жалую? Я его ненавижу, Маврушка! Я тебе одной прямо скажу: вот сдохнет он, тогда только сердце моё успокоится!
Мавра попритихла. Это был сильный искренний гнев. И невольно думалось: «А ежели и на меня она так-то?..»
— Ты что задумалась, Мавруша? Напугалась? Страшна я в гневе? Да ведь это не для тебя! Ты — друг верный, единственный. Да я ведь и отходчива, для друзей-то истинных... Ну, что замолчала?
— Думаю, Ваше высочество.
— Уж высочество! Нет, напугалась ты, напугалась, вижу!
— Я думаю, Ваше высочество. Думаю о... о табакерке, — заявила Мавра серьёзно. А в глазах чёртики так и прыгали.
Цесаревна всё поняла вмиг и так и покатилась со смеху.
— О табакерке, о портретике? Влюбилась небось!
— Я-то нет. — Мавра, чутко воспринимая тон цесаревны, обрела обычную свою уверенность и даже решалась теперь шутить. — Я-то нет. А вот кое- кто на моей памяти... — Шутка смелая была однако и Лизета любила смелость и бойкость в своих приближённых и слугах; конечно, когда сама бывала в добром расположении духа.
— Кое-кто! Ой! Уморила совсем! Кое-кто! — Лизета выскочила на самую серёдку спаленки, встала на фоне смятой постели, руки упёрла в бока, будто для русской пляски... — Уморила! Уморила! Ой! Да мне его и даром-то не надобно теперь! Я теперь, Мавруша, только-только жить начинаю, всею грудью дышать! Просторно мне теперь, весело! Баба я теперь, Маврушка ты моя, Маврушка, золотце ты моё медное! Настоящая счастливая баба! И ты уж пойми меня!..
Мавра поняла и тоже задорно поглядела. Цесаревна подбежала, за шею обхватила, на постель повалила, уж башмаки кверху и юбки — до пупа.
— Вот что для тебя сделать? Нет, ты скажи, что?
— Ничего! Пустите! Платье мне всё смяли.
— Платье? Да вот... Да я... Одним словом, увидишь! Придёт время — будет у тебя этаких платьев — несметно!
— Да оно ни к чему! Будто я за Вас из интереса, из платьев! Тьфу! Пустите!
— Маврушечка моя хорошая, славная! Нет, не пущу, и всё тут! Не пущу, пока не скажешь, чего тебе хочется!