Она высунулась по пояс в окно второго этажа, в лёгком ночном платье, и стала дышать, дышать полной грудью, вдыхать ночной воздух. Глаза её чёрные сверкали задором, она будто доказывала — всем на свете! — что она создана для широкой и рисковой жизни — дочь отца своего, урождённая цесаревна всероссийская!..
— Анна, прошу тебя! Не надо! Ты застудишься... Ночью так холодно, ветер холодный... Подумай о ребёнке...
* * *
...Простуда оказалась пустяшная, и через неделю молодая герцогиня уже была на ногах. Снова заговорили о поездке в Берлин. Решили ехать летом, в самую теплынь; и маленькому Петруше будет уже почти полгода, возможно будет оставить его ненадолго без материнского надзора...
Однако ещё через несколько дней Анна почувствовала нарастающую слабость и принуждена была снова лечь в постель. Сделалась перемежающаяся лихорадка, приступы жара сменялись ознобом. На окнах в спальне задёрнуты были тяжёлые занавеси. Доктора применяли самое в те времена радикальное средство — «отворили» — пустили — кровь. Но больная всё слабела. Страдала от вынужденной разлуки с маленьким сыном, то и дело впадала в состояние тревоги и смятения.
В сущности, она чувствовала, что это её последняя болезнь, что ей не суждено подняться...
Герцог не отходил от постели жены. Он выглядел растерянным, подавленным...
Ещё через две недели, когда за окнами уже шелестел травами и цветами весёлый май, открылось кровохарканье. Этот признак несомненно показывал, что дни больной сочтены. Излечить болезнь лёгких не взялся бы ни один доктор...
* * *
Над головой давяще и тяжело стояли складки балдахина. Она лежала на большой постели в полутёмной спальне. Куталась в одеяло, стёганое, атласное. Тело всё было лёгкое, облегчённое, без младенца внутри, и оттого всё тряслось легко, всё тряслось...
«Но не может быть, не может быть, чтобы это был — конец! Не может быть, чтобы вот так, вдруг, почти внезапно, почти в самом начале её жизни — конец! Это невозможно, это невозможно... Это — нет!.. И неужели — всё?.. А ребёнок, сын?..»
* * *
Бассевиц рассылал депеши о кончине молодой супруги герцога, урождённой цесаревны всероссийской. В «Записках» своих[21] (и он был из пишущих!) записал: «Щедрая и очень образованная, герцогиня говорила, как на своём родном языке, по-французски, по-немецки, по-итальянски и по-шведски. С детства показывала она неустрашимость героини, а в отношении присутствия духа она напоминала своего великого отца».
* * *
Комнаты были убраны в чёрное. Герцог, заложив руки за спину, ходил взад и вперёд через анфиладу. Он молча смотрел прямо перед собой. Неотменяемая реальность окружила чернотой и не пускала сквозь себя, не допускала туда, где, вероятно, теперь была она, она!
Тихо приблизились: Штампе, Лотар Влох и Андреас Эйзенбергер, давние приятели, верные подданные, приближённые...
Герцог остановился и посмотрел на них.
— Прекрасная душа была, — тихо сказал Эйзенбергер, — так походила на своего великого отца...
Герцог зарыдал, не прикрывая лица.
Трое терпеливо ждали. Он перестал плакать, опустил низко голову.
— Депеша из Петербурга, — негромко объявил Штамке, — за останками герцогини выслан корабль...
Герцог посмотрел на него.
— Моя жена будет погребена здесь, в Киле, — произнёс отчётливо. И снова заходил по комнатам.
Часы пробили...
Гром победы... раздавайся...
* * *
И Штамке, и Бассевиц, и Берхгольц, и все прочие в Киле знали, что невозможно отказать России. В конце концов, это ведь от имени юного императора всероссийского Петра II высказывалось желание похоронить родную тётку рядом с останками её великого отца, основателя империи. Россия слишком усилилась, и следовало уступать ей во многом. И среди этого «многого» погребение герцогини, откровенно говоря, являлось просто мелочью, да, едва значимой мелочью.
Но не для герцога. Он всё ещё не пришёл в себя окончательно, всё спрашивал о погребении, готовят ли погребение; когда прибудет этот петербургский корабль, герцогиня уже будет похоронена...
Но никто вокруг него даже и не намеревался прислушиваться к подобным его речам. Приближённые отлично понимали, что, когда он окончательно придёт в себя, он тотчас поймёт, как нелепо и глупо — ссориться с империей Российской...
Он пришёл в себя ещё до прибытия корабля. Разумеется, ссориться было невозможно. И потому, что Россия была сильна, и потому, что он теперь связан был с Россией теснее, чем прежде; связан сыном. Его сын, Аннушкин Петрушенька, был возможный всероссийский император, это надо было понимать...
За останками Анны Петровны прибыла эскадра во главе с кораблём «Рафаил». Командовал эскадрой контр-адмирал Бредаль. Тело посланы были сопровождать: президент ревизион-комиссии Иван Бибиков, архимандрит и двое российских священников.
В Кронштадте эскадру встретили траурным пушечным салютом. С подобающею честью останки дочери великого Петра погребены были в Петропавловском соборе.
Карл-Фридрих пережил свою супругу на одиннадцать лет, никогда более не женясь.
ЧАСТЬ ВТОРАЯ
* * *
Лизета не любила вспоминать. Она относилась именно к тому типу женщин, которые вовсе не любят своего детства. Детство представлялось ей попросту глупым и недостойным её воспоминаний. Или, впрочем, нет, было одно воспоминание; пожалуй, даже и приятное, и картина осталась от этого воспоминания, живая, что называется, память... Это когда её, Лизету, шестилетнюю, голым-голёхонькую, нарисовал художник-француз Каравакк. На горностаевой мантии она полулежит, ручка вскинута, и в ручке — медальон с портретом отца... Лизета потянулась, раскидывая руки... И как это пришло в голову отцу, и как это художник надумал писать шестилетнюю девочку... да, в виде Венеры, языческой, римской богини любви!.. И ведь и талию, тальицу написал, и голым-голёхонькая, гладенькая...
Вот это она помнила. Что ещё? Отца и матушку? Но тогда Лизета ещё была вместе с Анной, почти одно — Лизета и Аннушка. И почему-то сейчас ощущалось, что вся память о детстве — не её — Аннушкина память. Её, Лизетиных, воспоминаний было совсем мало. Вот отец наклоняется над ней — белая его овчинная калмыцкая шапка навыворот; Аннушки будто и нет — не народилась ещё?..
И теперь Аннушки нет, мертва, погребена. Лизета не сознает, но ведь, в сущности, Аннушка умерла для неё, когда уехала в Киль, с тех самых пор Лизета не видала сестры. Теперь из Киля воротилась посланная с Аннушкой Маврушка Шепелева, пребойкая, затейница. А во дворце герцогском в Киле подрастает маленький племянник, сын Аннушкин, Петруша, которого Лизета также никогда не видела, но порою задумывается о нём; она знает — почему.
Но не любительница, нет, не любительница задумываться о грядущей судьбе. Прожекты строить — не по ней. Вот Аннушка, та любила голову поломать. А Лизета — нет... Потому она и не любит символов, аллегорий. Вспомнит порою давнее уже письмо Аннушкино, в коем Анна сравнивает её с Елизаветой славной английской; вспомнит и усмехнётся. Впрочем, одно сравнение по нраву Елизавет Петровне, это когда сравнивают её с Венерой, вот как пишут богиню любви художники, — соблазнительная, нагая... Вот и Маврушка давеча отличилась — табакерку фарфоровую раздобыла с Венерою на крышке, и тоже всё шепчет цесаревне, как, мол, сходно... А сидеть, раздумывать о прочих разных соотношениях и совпадениях жизни своей, нет, не любит Лизета. Не раздумывает о том, что рождена в год славной Полтавской виктории; не думает о том, что крещена редким на Руси именем — Елизавет. Отец любил это имя. Собаку любимую Лизетой кликал, шняву — кораблик — «Лизетка» назвал...