— Это хорошо, — в голосе издателя было слышно раздражение, как если бы Деревьев нарушил его планы. — Итак, сегодня в семнадцать часов. Возле памятника Пушкину.
— На Пушкинской площади? — уточнил Деревьев и пожалел об этом.
— Вот именно. К вам подойдет такой невысокий и невероятно глупый негр. Вы передадите ему рукопись и получите от него то, что будет для вас доказательством серьезности нашего договора. Вы меня поняли?
— Да.
— Повторите.
Деревьев повторил.
— Прощайте.
После этого разговора волнение писателя рассеялось, но заменилось недоумением. Готовясь к встрече, он размышлял о двух вещах: о том, почему это так разнервничался всегда столь монументальный издатель, и еще о том, зачем нужен в этой и так ненормальной истории негр. Может быть, волнение Ионы Александровича как-то связано с глупостью высылаемого им курьера? Как бы он чего не напутал. Но тогда — почему бы не отправить за рукописью того же самого Жевакин а или какую-нибудь из тех бойких девчушек с дачи. Темновато как-то все. Кроме того, разве можно на взгляд определить глупость человека, хотя бы и черного. Или, может быть, здесь слово употреблено в переносном смысле? И имеется в виду именно Жевакин? Ростом он невысок, пробовал подвизаться в фирме Ионы Александровича в качестве литературного негра, но показал в этом деле полную глупость.
Придя домой, Деревьев обнаружил как раз звенящий будильник. Последнее время он ставил его на половину восьмого. Вот и объяснение нервности издателя — не привык он водить деловые разговоры в такую рань. А встречу назначил на вечер, чтобы успеть изготовить «доказательство»?
Поставив будильник на три часа, Деревьев лег спать.
Стоя спиной к Пушкину, готовясь к встрече с таинственным посланцем, писатель представлял себе все же нечто аллегорическое, изящное. Не зря же и сама встреча была назначена поблизости от единственного отечественного классика, имеющего негроидное происхождение… Все оказалось значительно проще. Ровно в семнадцать ноль-ноль откуда-то сбоку появился самый настоящий черный парень в кожаной куртке и джинсах. Улыбаясь скорее весело, чем глупо, он протянул Деревьеву продолговатый конверт размером чуть больше почтового и осторожно потянул к себе папку, которую тот держал под мышкой. Причем — все молча. Было что-то смутно неравноценное в предлагаемом обмене. Писатель инстинктивно продержал свое творение, такое пухлое, увесистое в сравнении этим письмецом. Негр, не переставая улыбаться, отпустил папку, открыл конверт, оказавшийся даже незапечатанным, и черно-желтыми пальцами вытащил из него несколько листков бумаги, сложенных поперек. Бумага была старая, подержанная на вид. Не выпуская папку, действуя в полторы руки, Деревьев листки эти развернул и начал читать.
«Звонок в этой квартире напоминал спившегося трагика: сначала рассеянно пошамкал, а потом разразился тирадой.
Увидев меня, Тарасик не удивился и не обрадовался. Я быстро скинул свое длинное лайковое пальто и достал из кейса бутылку итальянского вермута и пакет с бананами. И тут услыхал сочный женский хохот, доносившийся из сумрачных недр квартиры. Рядом с моим пальто оказалась роскошная белая дубленка с вышитыми по подолу красными и синими цветами. Поверх ниспадал богатый — не знаю породы — платок.
— Веткина одноклассница, — неохотно пояснил хозяин. Он вообще говорил только в тех случаях, когда без слов обойтись было нельзя.
— Однокла-ассница? — фатовски протянул я и, потирая руки, пошел внутрь квартиры, попирая темный панцирный паркет своими итальянскими, еще не вполне разношенными сапогами».
Деревьев потряс головой, потом зачем-то потряс бумаги, которые держал в руках. Огляделся. Вокруг обычная суета Пушкинской площади. Ни негра этого глупого, ни романа под мышкой. Но не это было самым интересным, а то, что текст на листах посеревшей бумаги, полученный в обмен на «Илиаду», был написан его, Михаила Деревьева, рукой. Безусловно и однозначно. Писатель был потрясен этим фактом, но до него еще не во всех деталях дошел смысл. Сразу, с первых строчек ощутив внутреннюю недостоверность, нарастающую поддельность текста, он не мог отделаться от крепнувшего и перемешанного с острым восторгом ужаса.
Автоматически следуя глубинному редакторскому инстинкту, он продолжил чтение.
«Она сидела вроде бы и удобно, но вместе с тем так, чтобы как можно меньше соприкасаться со здешней жизнью. Я имею в виду не только закопченную стену, изрезанную клеенку, запах горелого лука, но и более тонкие вещества. Она была слишком — вместе со своей улыбкой, отставленным пальчиком руки, державшей разорванное великолепными зубами пирожное, со своим сиренево-серым, бешено дорогам свитером, с подкравшимся к моим ноздрям вызывающе благородным запахом — не от мира сего. Употребляю этот затхлый поэтизм не в привычном смысле, конечно. Ничего небесного, воздушного, романтического в ней не было. Она представляла на этой романтической кухне мир других материальных качеств. Мир великолепно выделанных кож, тщательно спряденной шерсти, шампуней, одушевляющих волосы, велюровых кресел и настоящих драгоценностей. Наш с ней мир».
В этом месте мельтешение эмоций прекратилось, и писатель наконец рассмотрел изваяние. Итак, Иона Александрович в качестве доказательства того, что существует некий способ сношения с прошлым, передал ему, Михаилу Деревьеву, главу из его старой, в сердцах написанной, незаконченной, никому не известной и даже не перепечатанной рукописи. Переданный негром текст даже на первый взгляд отличался от того, который мог и должен был бы по всем признакам Михаил Деревьев написать тогда, шесть лет назад, по кровоточащим следам событий. Все разночтения определить сейчас, на глазок, было невозможно. Да и не в этом было главное.
Писатель опять зачем-то потряс в воздухе серыми страничками. Эти несколько листков бумаги должны, по мнению Ионы Александровича, доказать, что он обладает способом какого-то прикосновения навстречу времени? Деревьеву стало нестерпимо стыдно, что удочка, на которую он попался, оказалась столь самодельной.
Он прошелся вокруг памятника, возмущенно фыркая и тихо матерясь. Его провели, как пацана, как самого зеленого пацана. В данной ситуации надо что-то предпринять. Нельзя же все это оставить так. Он был убежден, что легко разгромит эту примитивную издевательскую комбинацию. Он решил сделать это немедленно. Он сейчас же позвонит загадочному не в меру хозяину черного курьера и выскажет вес, что по поводу этой затянувшейся шутки должен высказать человек, хотя бы отчасти себя уважающий.
Деревьев стал оглядываться в поисках телефона.
Не зря же он с самого начала, еще в момент самых первых объяснений там, на этой дикой даче, почувствовал безусловную бредовость всех его построений. Все началось с наглых нелепостей, все и продолжается в том же стиле. Нагромождение бреда. И этот негритос, так вычурно отрекомендованный, и эта явно заранее сфабрикованная подделка, и тот факт, что издатель «перевел» деньги в прошлое еще до того, как ознакомился с рукописью. Не счел, собака, нужным даже перелистать. Вдруг там, в папке, настолько мрачная галиматья, что даже такой бездонно богатый гад, как он, не стал бы платить за нее никаких денег. Даже тех, за которые (с учетом инфляционного коэффициента, конечно) можно было приобрести в 1985 году лайковое пальто и итальянские сапоги.
Сложив, причем аккуратно, издательское «доказательство», Деревьев быстрым прокурорским шагом направился в сторону подземного перехода.
Но пока он бродил в поисках возможности позвонить, начали поднимать голову аргументы, затопленные первой волной оскорбленного самолюбия. Во-первых, само «доказательство» выглядело слишком убедительно в материальном смысле. Деревьев достал листы рукописи из кармана и еще раз тщательно изучил их. Сомнений быть не могло: это его почерк, и бумага изношена как раз настолько, насколько ей положено было изноешься за шесть лет погребения в его архиве. Во-вторых, текст этой рукописи он не только никому не показывал, он о нем даже не рассказывал никому. Более того, он сам старался забыть о его существовании. И еще более — порывался пару раз уничтожить это свое недоношенное ублюдочное дитя. Ни у одного человека не было никакой возможности не только прочитать эти отвратительные откровения, но даже догадаться о факте их существования. Ни у одного нормального, обычного человека.