К Анатолию Васильевичу Луначарскому было невозможно попасть. Я помню, как с директором Пулковской обсерватории А. А. Ивановым мы, по срочному делу, три часа ждали приема у А. В. Луначарского, и перед нами был немедленно впущен только что пришедший чтец-декламатор Сережников, который должен был исполнить перед Анатолием Васильевичем его поэмы, а после Сережникова Луначарский немедленно уехал. Между тем А. А. Иванов приехал специально из Петрограда, чтобы разрешить несколько важных дел, где именно нужен был нарком, а не его заместитель.[205]
Нам могли сказать (и говорили), что страна в тяжелом положении, что голод на Волге – колоссальное бедствие, требующее колоссальных усилий; это было верно, но ведь нашего мнения никогда по этим вопросам не спрашивали, и нас к работе в этом направлении никогда не призывали и не допускали; у нас был свой участок работы, где положение было катастрофическое. Мы должны были кричать, и мы кричали. К нашему крику никто не отнесся со вниманием, и в Совнаркоме при мне и других представителях профессуры Луначарский оправдывался тем, что, зная тяжелое положение государства, он не рисковал поднимать вопрос о вузах. На это он получил правильный ответ: «Ваше дело было представить нам все ваши нужды, как они есть, не урезая их, а наше дело в Совнаркоме было бы урезать, если необходимо». Эта была правильная государственная точка зрения, то, чего не хватало тогдашнему Наркомпросу.[206]
В России
(1918–1921)
Мой французский язык не удовлетворяет меня: страничка на каждый день едва достаточна для записи повседневной жизни и не дает возможности говорить о том, о чем хотелось бы, то есть о тебе, мое утраченное счастье, моя дорогая и верная спутница трудных дней; мы с тобой сумели пронести сквозь тридцать лет совместной жизни нашу любовь нетронутой и незапятнанной.
К тебе обращаются все мои мысли, с тобой и о тебе мне хотелось бы говорить, как мы уже говорили в последние недели твоей жизни, во время ночных бдений, когда ты боялась засыпать, а я боялся оставить тебя одну. Были ночи, когда воспоминания наши шли с момента первой встречи, а в другие ночи мы говорили о настоящем, о счастье, которое остро чувствовали, о счастье быть еще вместе и о будущем, так как и ты, и я еще надеялись на будущее. И в ночь на злосчастное 13 января ты говорила: «О, как бы мне хотелось еще побыть с тобой, еще почувствовать твою любовь, и чтобы ты чувствовал, как я люблю тебя, как хочу остаться с тобой; если бы это оказалось возможно…»
И теперь я хочу собрать все мои воспоминания о тебе. Говорить мне не с кем. Детали, которые мне близки и дороги, в других вызовут только скуку, а в других, даже в хороших друзьях, – недоброжелательство, так как человеческая натура сложна и противоречий в ней много.
Вернуться нужно к маю 1918 года, хотя я в это время еще не знал тебя. Я приехал из Петрограда в Москву, в город, с которым в предыдущие годы был сильно связан и который очень любил. И вот, я почувствовал себя чужим. Старых друзей не оставалось; город встречал меня хмуро и чуждо. И вечером, после дня хождений, я почувствовал себя грустно. Наполовину в шутку, наполовину серьезно решил погадать, как гадают бабы. Только оракула Мартына Задека у меня не было, и я взял план Москвы, взял хлебный шарик и сказал себе: «С той улицы, на которую упадет шарик, придет ко мне счастье». И шарик упал, к моему удивлению, на Архангельский переулок, в котором у меня никого не было и где я никогда не бывал.[207]
Где и когда я встретил тебя впервые? Твоего отца я встретил раньше, чем тебя. Это было в конце лета 1918 года. Мои давние знакомцы по университету, братья Малкины (Абарбанель) оказались моими сослуживцами по Всерокому и даже подчиненными.[208] Кроме них и меня были еще Иван Григорьевич[209] и доктор Трушковский, который когда-то, после демонстрации в декабре 1904 года, перевязал мои раны в больнице на Щипке. Таким образом очень далекое прошлое встретилось с будущим. Иван Григорьевич мне очень понравился, и на мои вопросы о нем хозяева разъяснили, что он потерял недавно жену, очень хорошую и очень красивую женщину, что у него – четверо детей: две взрослые дочери, из коих одна умна и имеет вдумчивый и спокойный характер, а другая красива и взбалмошна, затем – девочка 13 лет и мальчик 16 лет.[210] Этот разговор был моей первой заочной встречей с тобой.
Прошло недели две. Как-то, вылезая из автомобиля во дворе Всерокома, я был остановлен компанией: старший Малкин, еще кто-то и неизвестная мне барышня, с которой меня сейчас же познакомили, и это была ты. Еще через неделю ты пришла ко мне в кабинет – просить о переводе из Экономического отдела в Управление делами, на что я согласился, и здесь, взглянув тебе в глаза, я почувствовал, что это – ты и что ты это знаешь. Однако, по моим тогдашним настроениям, еще не вполне внутренне оправившись от всего пережитого в предыдущие годы, я был очень далек от каких-либо поползновений в сторону романтики, хотя очень ценил хорошую женскую дружбу.
Поэтому шли дни, я часто встречал тебя в деловых помещениях, смутно чувствовал, что во мне зреет что-то, и мне казалось, что есть ток обратной симпатии, но никакой инициативы не проявлял. Так продолжалось до октябрьской годовщины. Это был день 9 ноября, который приходился между памятными и горькими для меня датами 8 и 10 ноября. Был праздник и концерт и бал во Всерокоме, и я должен был играть роль хозяина. Как это со мной часто бывает на общественных празднествах, мое горькое настроение шло, углубляясь, стало невыносимо, и я ушел в свой полуосвещенный кабинет, сел в кресло и отдался своим думам и воспоминаниям.
И вдруг я почувствовал, что не один: ты сидела рядом. Ты посмотрела мне в глаза и тихо сказала: «Вы страдаете? Почему?» – и на этот прямо поставленный вопрос я, с неохотой, но вдруг почувствовав доверие к тебе, все рассказал. Ты выслушала молча, положив твою маленькую родную ручку на мою, и молча сидела около меня. Потом ты ушла танцевать, и я помню вальс, который играли; затем ты ушла домой. Я еще не знал, что это был день твоего рождения.[211]
Через несколько дней после этого я получил через Александра Львовича приглашение к вам на обед; спросил адрес и узнал, что это – Архангельский переулок. Я помню тот обед, как будто он был вчера. Хозяйкой дома являлась твоя неприятная тетушка Марья Григорьевна – жена не менее неприятного Александра Александровича [Гейлига], которого я знал по Всерокому с весьма плохой стороны. Оба были сахар и любезность, которые никоим образом я не мог относить на собственный счет. Сережа, учредитель комсомола, смотрел на меня с любопытством, зная мое революционное прошлое и высокое положение во Всерокоме; его очень разочаровало, что я – не коммунист. Елена Ивановна была в отъезде на юге. Катя хворала и оставалась в постели, и я сделал ей специальный визит. Был Александр Львович. Ты сидела против меня и была очень и по-дружески внимательна.
Монументальность столовой, гостиной и кабинета меня удивили, равно как и продуманный «европейский» комфорт. Иван Григорьевич был очень мил и ласков, совершенно не по образцу своей сестры и шурина. Обед оказался очень хорош и не соответствовал осени 1918 года. Александр Львович предложил странный тост за всерокомовских невест и за первую из них – Юлечку, тост, который заставил меня насторожиться. Через несколько дней я рискнул тебя проводить, и мы с тобой погуляли «кругом», то есть кругом обширного квартала, ограниченного Кривоколенным и Архангельским переулками.
Через неделю после обеда я, как полагается, сделал visite de digestion,[212] но был очень сухо встречен теткой, а между тем для того, чтобы иметь возможность говорить с тобой, прогулка «кругом» не представлялась особенно уютным решением. Я предложил мой кабинет, имевший отдельный вход, и ты согласилась. Ни я, ни ты не имели никакого желания использовать это положение «ненадлежащим» образом: нам хотелось ближе, по-человечески, узнать друг друга, подойти друг к другу. И мне и тебе наша начинавшаяся близость была дорога именно своими человеческими сторонами; мне и в голову не приходило использовать твою «неосторожность»; наоборот, твое доверие мне было дорого.