– середина клавиатуры – противный ток – представляется голубым, а на самом деле багряное.
–
Недостаточно ясно мне и учение теософов о четырех оболочках человека и об «астральной области»… Что касается «личного конечного» и «индивидуального, непреходящего», то это я вполне понимаю и еще давно при первом знакомстве с Ницше увидел в нем борьбу этих начал и их подчас безобразное смешение.
Верно: Ницше индивидуально-белый очернился лично. – Возвращаюсь к голубому: один раз зимою (уже к весне, т. е. после святок) я шел из суда (это было в начале 1901 года или в конце декабря 1900 г.). Я громко один усмехнулся близ университета напротив Манежа; мне стало вдруг страшно весело и легко и все вокруг мне казалось голубым, углубившимся. Я был с полчаса словно сумасшедший. Потом этого не повторялось, но я уже прочно освоился с голубым. – Мне в эти полчаса казалось, что я что-то узнал и знаю, чего другие и не подозревают, и я ухмылялся хитро… подмигивал… В письме пятом Вы говорите, что «самый главный ужас заключается в том, что вдруг 2‐ая тема Колиной Сонаты зазвучит для иных лунностью, лунатизмом»[362]. Эти иные насчитывают в своем числе меня, самого автора, да и Вас, наверно; Вам только страшно признаться в том, что при своем первом появлении тема эта звучит лунностью; она словно облита вся насквозь во всех своих очертаниях густым расточительно-роскошным сиянием полной, не заслоненной никакими облаками луны. Страшного же тут ничего нет; представьте себе, что нечто бесконечно глубокое и широкое, нечто объективно и субъективно (для Вас) священное, одновременно общее и интимное уютное предстает пред Вами после дневных трудных размышлений ночью в тишине внезапно (потому ночью, чтобы в тишине, а не впотьмах) освещенное луною. Не «нечто» содержит в себе лунное, а луна вносит в «нечто» лунное, и надо удивляться высокой чистоте (castitas), целомудрию этого «нечто», что оно, облитое лунным светом (не боится оно лунного света), сохраняет свою высоту и заявляет о ней. –
Страшно (для меня) то, что иному эта тема в первом (лунном) своем освещении покажется пикантной, подобно тому как пикантна иному сластолюбцу развращенная девочка-подросток с ангельским личиком. – Вот что страшно! Очень рад, что Вы пишете «я сам в нуменальном никуда не пойду»[363]. Я очень тронут, что Вы пишете о Коле: «я как-то лично горжусь Вашим братом»[364]; но вот что, милый Борис Николаевич; мы с Вами гордимся, что соната Коли нравится Гофману[365], что он ее теперь, быть может, разучивает; но не примешивается ли к этому чувству гордости какая-то ревнивая досада (или досадная ревность), что «нечто» интимное, наше (хотя и долженствующее стать всеобщим), уютно (хотя и при луне) представшее пред нами, то, в чем мы участвовали ночью в тишине, как заговорщики (хотя дело само доброе и не требует поэтому тайны), нечто мистериарное <так!> пока, вдруг перестало быть таковым; досадно! Не правда ли??.. Пришлите заметку об Олениной в Мире Искусства[366], я Вам с Колей же обратно пришлю номер. – «Ужас среди голубого дня»![367] Да! Это настоящий ужас. И Вы великолепно дали его в обоих стихотворениях, но, кажется, в них есть что-то и помимо этого ужаса; они шире, чем этот ужас. До свиданья, дорогой Борис Николаевич; кланяйтесь от меня Вашим родителям и Алексею Сергеевичу[368]. Анют<а>[369] приветствует Вас и желает Вам счастья в новом году. Христос с Вами!.. Любящий Вас Эмилий Метнер.
P. S. За неимением своих стихотворений приведу Вам Гётевское «Legende».
In der Wüsten ein heiliger Mann
Zu seinem Erstaunen tät treffen an
Einen ziegenfüßigen Faun, der sprach:
„Herr, betet für mich und meine Gefährt,
Daß ich zum Himmel gelassen werd,
Zur seligen Freud: uns dürstet danach“.
Der heilige Mann dagegen sprach:
„Es sieht mit deiner Bitte gar gefährlich,
Und gewährt wird sie dir schwerlich.
Du kommst nicht zum englischen Gruß,
Denn du hast einen Ziegenfuß“.
Da sprach hierauf der wilde Mann:
„Was hat euch mein Ziegenfuß getan?
Sah ich doch manche strack und schön
Mit Eselsköpfen gen Himmel gehn“
[370].
Это мефистофелевское стихотворение (ибо Гёте был в душе и Фаустом и Мефистофелем в одно время) Вы найдете в отделе «Epische Dichtungen. Parabolisch»[371]. – Обращаю далее Ваше внимание на фаустовское стихотворение «Im Voruebergehn»:
Ich ging im Felde
So für mich hin,
Und nichts zu suchen,
Das war mein Sinn.
Da stand ein Blümchen
Sogleich so nah,
Daß ich im Leben
Nichts lieber sah.
Ich wollt es brechen,
Da sagt' es schleunig:
„Ich habe Wurzeln,
Die sind gar heimlich.
Im tiefen Boden
Bin ich gegründet;
Drum sind die Blüten
So schön geründet.
Ich kann nicht liebeln,
Ich kann nicht schranzen;
Mußt mich nicht brechen,
Mußt mich verpflanzen.“
Ich ging im Walde
So vor mich hin;
Ich war so heiter,
Wollt immer weiter –
Вы знаете, что здесь есть частичка ужаса средь бела дня…
3 января 1903 года. Дорогой Борис Николаевич! Я уже второй раз рву конверт этого письма. Первый раз я забыл вложить первый клочок (добавление; стихи), второй раз сегодня утром, получив Ваше символически-египетское поздравление с новым годом…[373] Тут и воющая собака, и кошка со спинкой колесиком, и «любит – нелюбит», и луна. Люди поставлены так, что нет никакой надежды им когда-либо увидать друг друга… Во всяком случае, это не мы с Анютой… Мы живем с ней, говоря избитым языком, «душа в душу». Рядом с мущиною – собака, рядом с женщиной – кошка; мущина занят музыкой (собака тоже); женщина – цветами (кошка пластикой). Какая-то антитеза!.. Я забыл спросить Вас, дорогой Борис Николаевич, переписывается ли Мих<аил> Серг<еевич> Соловьев со здешнею сивиллою Шмидт[374]; дело в том, что Мельников сообщил мне, что Шмидт собирается ко мне ввиду того, что ей из Москвы сообщено, будто я мистик… Признаться, эстетично я боюсь этого посещения.