В лодке, где каждый килограмм может урвать равновесие — хождение запрещено. Котенок жалобно мяучит. Ему непонятно — отчего так строги лица и каждая нога отталкивает его. Он трется о ногу Захарыча, но и тот не обращает на него никакого внимания. «Пантера» опять идет на всплытие, и только успела высунуть глазок перископа, как шибанула в него взбешенная волна, крутя белыми своими космами.
Мощным толчком швыряет лодку. Звенит что-то, глухо падает на палубу. Шторм разыгрывается не на шутку, зверея с каждым часом. «Пантера» ныряет и долго бродит в темной и жуткой глубине: ищет грунт. Штурман застыл над картой, поглядывая на глубомер и компас.
— Здесь!..
Вздрагивая, уменьшает ход «Пантера» — идет, медленно увеличивая погружение.
Она нащупывает безопасное и покойное место, где бы могло улечься ее длинное, серое тело.
Мертвая тишина — ни звука, ни вздоха. В носу лодки вахтенный, приложив ухо к стальной стенке, напряженно слушает: не напороться бы на что, не налететь сослепу, — несмотря на то, что черным по белому написано на карте: «грунт — песок».
— 90 фут… 97… 110… 130…
Все тридцать пять человек подводников напряженным ухом ловят малейшие шумы. Вот-вот лодка должна сесть. Последние два фута… один…
— Стоп моторы!
— Есть стоп!
Мягко и тупо толкнуло «Пантеру». Заскрежетал песок под стальным брюхом. Еще толчки, короткие и легкие… Оборвались на жалобном взвизге напевы динамо. Испуганный Авдон трубой поднял хвост. «Пантера» остановилась, неуверенно подымая корму. Когда была принята вода в носовую дифферентную — еще поднялась корма.
Командир Гинс следит за стрелками компаса. Поколебавшись, стрелки остановились, замерли. «Пантера» улеглась в илистую постель дна.
* * *
Бессонными часовыми в ночевке на грунте — двое. Трюмный и штурман. Они сторожат немоту забортную, подозрительные шорохи. Под водой капля падает звонко, гулко — зараз услышишь. Тут уж следи, трюмный! О земле мысли вон, гони дремоту — а то и ту и другую не почувствуешь никогда…
Кок[2]) Навагин чародействует у плиты, мешает огромной своей чумичкой вкусное варево. Аппетитный запах гонит слюну — желудки гудят от этого запаха…
— Команде ужинать!
Кряканье, звон тарелок.
— Эй, братва! Чья миска с ложкой валяются? По уставу — за борт, и никаких кранцев!
— Во-первых, ты под водой: не выкинешь, во-вторых — миска Горчакова, а он на берегу!
Набиты подводницкие жадные утробы до отказу. Команда укладывается спать. Многие забывают, что над ними десятки метров тяжести, что рыбы морские, тычась глупыми своими мордами в стальные борта, изумленно перебирают плавниками.
Сон сильнее всего — где застанет, там и валит благодатная дрема. И намучившись за день, всхлипывают подводники масляными ртами…
Рулевой Парикмахер, весельчак и балагур, зовет Ловейку, длинного, ленивого украинца.
— Эй дылда, слон персидский! Давай сказки рассказывать!
— А мне все едино, сказку, так сказку…
— Ну слушай — да не зевай! Да не волнуйся, а то встанешь во весь рост, лодку головой дурацкой пробьешь — потонем!
— Ладно, ладно, давай сказку!
— Так и быть, расскажу. Другому не стал бы — уважаю тебя…
Парикмахер поудобнее укладывается. Ловейкины ходули на аршин добрый за койку свесились.
— Беспризорное дите! Внимай! Вез я раз по Невскому воз гороха и рассыпал!
— Нну, дела-то плохие!
— Да нет, не плохие!
— А што?
— Да вот што!
— А как?
— Да вот как! Повадилась попова кошка, лазить ко мне в окошко. Весь горох-то у меня и поела!
— Табак дело, Витенька, закуривай!
— Да не табак, теньтелева ты башня и дурак, не закуривай!
— А што?
— Да вот што!
— А как?
— Да вот как! Я кошку-то убил, да шубу себе сшил; а шуба-то вышла лохн-а-атая, лохматая!
— Ну, дык, это ж медведь?!
— Похоронить тебя дылду, да не отпеть! Какой такой медведь? Хошь, про медведя расскажу!
— А ну!..
Ярко горят лампочки — полным накалом. Прикладывает вахтенный ухо к стенке — ни звука, ни шороха. Всхрапывают подводники, переживая во сне вчерашний день и сны желанные. Тикают часы в кают-компании — деловито, по-домашнему. Авдон спит, калачиком свернувшись в ногах Захарыча. Поскрипывает песок под брюхом «Пантеры».
Сказка продолжается:
— У нас медведь в поле прыгает — морковкой питается. Передние лапки маленькие, задние большие, капусту грызет…
— Вот верно скажу: заяц!
— Убирайся спать, мерзавец, — с тобой не сговоришься!
Обиженный Ловейко долго молчит, упорно что-то думает. Подняться ему нельзя; над головой длинное стальное туловище торпеды[3]). Оно густо смазано — над носом висят желтые капли. Ловейко поворачивает голову, плаксиво говорит:
— Товарищ Парикмахер! За что, скажи, милый друг, ты меня обидел?
Ему никто не отвечает. Сладко похрюкивая, крепко спит Парикмахер. Усталые, разморенные подводники без задних ног — на двух лопатках — подсвистывают носами.
Двое бодрствуют, растягивая в зевоте рты. Подолгу глядят за компасами, с лампочками в трюмы лазят, чутким ухом прикладываются к холодной стенке лодки.
Тихо… Тихо… Кто-то, наверное, вспоминая детские годы, бормочет во сне: «баба купила шу-бу, ба-ба будет рада»….
Сменяется вахта. Сонный, со вспухшим лицом Парикмахер нарочно толкает спящих, щекочет пятки. Когда сон окончательно одолевает его, он подходит к койке Ловейки, трясет его за плечо:
— Ловейко! Тарас! Ловейко!
Тарас испуганно вскакивает, больно стукается лицом о масленую торпеду. Свешивается с койки, спросонья таращит глаза:
— Што, што, што ты? А? А?
— Советую тебе… сходи в гальюн![4])
Прячется голова обратно, бессвязно шепчут губы, Тарас опять спит. Парикмахер от скуки размазывает масло, по лицу Тараса. Облизывается во сне Ловейко, мычит…
Медленно ползут стрелки. Ах, как медленно ползут они в ночную вахту! Яркий свет слепит глаза, голова тянется к плечу, подергивает рот зевота.
— У-а-а-х!
Под утро, в пятом часу, что-то стукнуло «Пантеру» в корпус… Еще, еще… Насторожились вахтенные, замерли, уши на изнанку… Чу? Нет, почудилось!..
— В отпуск скоро… Мне-то, братуха, до деревни сорок три лошадьми… Богатая у нас земля, плодовитая, беспри-рывно родит… И народ-то крепкий, да веселый…
Ползут стрелки. Горит свет. Молчит бездна…
Без четверти семь последняя вахта разбудила Гинса. Как и не спал, вскочил он с койки. Еще сильней раскраснелись веки — набухли, надулись. Хрипло заверещала боцманская дудка. Подымались с коек тяжелые головы, хлопали мутными глазами.
— Пересидели проклятый шторм!
Недостаток воздуха давал себя чувствовать. Воздух, спертый за ночь, насыщенный испарениями тридцати пяти тел, давил легкие. Налились свинцом головы, горечь облепила рты.
Гинс и комиссар Колачев ходили по лодке, светили в трюмы.
— Эх, молодежь! Прохлопали! Набралась вода в трюмы за долгую ночь, осела корма. Свободны ли винты? Что-то плотно лежит «Пантера» — не шелохнется!..
Наскоро хлебалось кофе, не прожевывался ситный, масло не лезло в глотку.
Покурить бы!
* * *
— Продуть дополнительную!
— Есть продуть!
Согнулся торпедист, вертит, дергает рычаги.
— Продута!
«Пантера» ни с места, как вкопанная. Быстрыми тревожными взглядами — все на Гинса. Проходит тревога так же быстро, как и вспыхивает: лицо у Гинса как всегда, равнодушное, полусонное; только в коробке черепной работа, молоточки нетерпеливо стучат; корежит Гинс голову и так и этак!
— Дело ясное: «Пантеру» засосало илом за ночь — и рули и винты!
«Пантера» ни о места, как вкопанная: засосало илом за ночь и рули, и винты.