Она смотрела в окно, но не видела площади. Это Валенти Тарга так дурно повлиял на ее мужа. Он с первого дня начал обхаживать его и всячески завлекать в свои сети. С того самого момента, когда, стоя подбоченясь на площади, нагло разглядывал, как они вылезают из такси с блеском надежды в глазах и щербатой посудой в большой плетеной корзине. Роза не сумела тогда распознать исходившую от него опасность, и вот уже три месяца они не смеют и рта открыть, хотя знают, что время от времени черные машины силой увозят рыдающих мужчин к уступам Себастья, а потом они исчезают в кузове грузовика для перевозки скота, недвижные, безмолвные, с навеки высохшими слезами. Валенти Тарга и ее тоже изменил, он просто-напросто заткнул ей рот. Теперь она тоже молчала. Даже сегодня, когда Ориол, вернувшись из мэрии, куда его вызвал проклятый Тарга, сказал, отводя глаза, что ей следовало бы записаться в Фалангу, она молча застыла перед плитой с открытым ртом, думая, что, может быть, она его не так поняла или что он просто шутит. Но нет, он стоял неподвижно, по-прежнему не глядя ей в глаза, и, не произнося больше ни слова, ожидал ее реакции. Роза поставила таз с тестом для каннеллони на столешницу, с трудом подошла к креслу, бережно неся перед собой живот, словно устанавливая дистанцию между дочерью и мужем, и спросила: что ты сказал?
– Ты все прекрасно слышала.
Хосе Ориол Фонтельес Грау, павший за Бога и Испанию. Теперь Тина знала, почему имя показалось ей знакомым. Неделю назад, когда она еще была счастлива, она решила проехать по кладбищам долины Ассуа, поскольку хотела посвятить один из разделов книги последним пристанищам мертвых. Кладбище Торены показалось ей на фоне других шикарным, как пятизвездочный отель. Она решила не искажать кадр большим увеличением, а сделать общий план на расстоянии. В центре фотографии оказался запущенный памятник, окаймленный с двух сторон рядами могил с крестами, по большей части из ржавого железа, но кое-где и из мрамора. В глубине кладбища, частично скрытый памятником, виднелся еще один ряд могил, расположенный прямо у северной стены, с той стороны, откуда надвигались враг и ледяной ветер. А слева – усыпальница богатого семейства, чистенькая и ухоженная.
Щелк. На снимке оказалась запечатленной зеленушка в тот миг, когда она взлетала справа от обшарпанного памятника. Тогда Тина не обратила на птичку внимания; а может быть, и обратила, но так, как это случается со многими фотографами: хотя в момент съемки они и замечают все, что фиксируется в кадре, но все равно с нетерпением ждут, что проявка пленки подарит им какой-нибудь сюрприз.
И вот в красном свете фонаря на погруженной в раствор белой бумаге начинают проступать странные формы; сначала расплывчатые и неясные, они постепенно приобретают все более четкие очертания. Тина пинцетом пошевелила бумагу в проявителе, и неясные контуры трансформировались в отчетливые образы. Отличный кадр, подумала она. Вынула пинцетом бумагу из проявочного бачка и повесила ее сушиться рядом с двадцатью снимками кассеты номер три, 5-XII-2001, кладбище Торены. Да, отличный кадр.
Исследовав проявленные снимки, Тина увидела, что на этот раз обошлось без всяких сюрпризов. Но потом она обратила внимание на взлетающую зеленушку, запечатленную на последней фотографии с обшарпанным памятником. Она ее не помнила. Надо же! А ведь это очень даже… поэтично. Она взяла лупу и стала разглядывать птичку. Ну да, зеленушка с расправленными крыльями, на взлете. А в клюве у нее червячок. Хотя нет. Может быть, дефект пленки? Нет, это проступающая в глубине снимка рельефная надпись на могильной плите, а птичка просто пролетает перед ней; все остальное – не что иное, как оптический обман. Да, рельефная надпись на камне. Тогда-то она и обратила внимание на каменную плиту. Хотя она находилась в глубине кадра, у самой земли, но получилась очень четко, поскольку Тина хорошо сфокусировала объектив. Зеленушка и слегка накренившаяся могильная плита, очень четкие. Возможно, композиция выглядит слегка академичной, слишком плоской. Ей вдруг подумалось, что зеленушка – это перо, выводящее клювом слова, высеченные на каменной плите. И эта зеленушка написала: «Хосе Ориол Фонтельес Грау (1915–1944), павший за Бога и Испанию». И еще изобразила фашистские ярмо и стрелы. И то, что сначала казалось червячком, которого птаха несла в гнездо, было на самом деле наконечником стрелы.
Тина положила лупу на стол и потерла глаза. Этот кадр, последний в кассете, наверняка мог стать первой фотографией в книге, и надо сделать ее черно-белой, чтобы подчеркнуть ход времени и преходящесть вещей.
Ее рука все еще лежала на коробке из-под сигар с тетрадями Ориола Фонтельеса, и Тине, задумавшейся об их содержании, на какое-то время удалось забыть, зачем она сидит в засаде напротив освещенных дверей гостиницы в Айнете, в то время как снег вновь покрывает белой шалью лобовое стекло. Снежные хлопья казались ей звездами, которые, устав бесполезно болтаться в небе и печалясь от мысли, что их свету придется веками лететь, чтобы достичь зрачков любимых существ, падали на землю. А есть ли любимые существа в этом мире? Что ж, я люблю Арнау, но он не позволяет мне любить себя, все время молчит, замыкается в себе и, кажется, вовсе не желает замечать звезд. Впрочем, как и Жорди. Ее мужчины не хотят видеть звезд. Когда Тина уже собиралась вновь выйти из машины, чтобы почистить стекло, она вдруг уловила какое-то движение у входа в гостиницу. Кто-то показался в дверях. Жорди. Это был Жорди. Ее Жорди выходил из гостиницы за много километров от дома, надевая шапку и оглядываясь по сторонам. В темноте он не заметил красный «ситроен», стоявший на обочине шоссе. Обернувшись назад, мужчина протянул руку в открытую дверь. При виде этого жеста Тина испытала острый укол ревности. Гораздо более острый, чем когда увидела выходящую из дверей высокую, почти одного роста с Жорди женщину, облаченную в теплую куртку, которая не давала возможности разглядеть ее. Этим жестом Жорди словно принимал не только женщину, но и всю ее жизнь. Радушный жест и одновременно пощечина Тине, его жене, которая мерзла в машине только для того, чтобы убедиться в том, чего она заранее страшилась.
Она вышла из оцепенения. Взяла фотоаппарат, оперлась на руль, чтобы закрепить его, выставила максимальную диафрагму, длинную выдержку и щелкнула затвором. Два, три снимка. Четыре, пять. А теперь с телеобъективом: один, два, три, четыре, пять, шесть… Она перестала фотографировать, поскольку поняла, что ничем не отличается от вульгарного папарацци. Впервые в жизни слеза у нее на щеке превратилась в льдинку.
2
Его превосходительство сеньор дон Назарио Пратс, лысый, с выстриженными тонкими усиками, с потным лбом и в такой же потной рубашке, ну а кроме того, гражданский губернатор и руководитель региональной организации Национального движения, пришел в замешательство. Впрочем, вряд ли найдется человек, который не испытывал бы трепета в присутствии сеньоры Элизенды. Один только аромат ее необычных духов был для него сигналом опасности; он пробуждал в нем воспоминание о ее бархатном голосе, которым во время похорон она отдавала ему на ухо приказы, словно не знала, что он – гражданский губернатор, выдвигала требования, будто даже не догадывалась о том, что он – руководитель регионального отделения движения со всеми вытекающими из этой должности привилегиями; ей было совершенно наплевать на его привилегии, и, похоже, она готова была лишить его всех законных прав с невозмутимостью, достойной… самого Сталина. Да-да, именно так. С крайне любезным видом (вдруг попадет в кадр) дон Назарио принялся следить за отпрыском незабвенного товарища Сантьяго Вилабру, виртуозно спускавшимся вниз по склону, к тому месту, где три главы субделегаций, шесть алькальдов, проклятая вдова и он сам, а также три автобуса болельщиков из долин Ассуа, Кареге и Батльиу наблюдали за открытием горнолыжной трассы Туки, призванным привить населению дух новаторства, одобрить смелые инициативы и в будущем обеспечить чудесное преобразование этих мест. Все три автобуса болельщиков с профессиональным пылом аплодировали торжественной церемонии, поскольку ровным счетом ничего в происходящем не понимали и посему полагали, что дело это было чрезвычайной важности. Марсел Вилабру, единственный участник спуска, приступил к нему на высоте две тысячи триста метров, и зрителям казалось, что он размахивает испанским флагом, который держит в руке, хотя на самом деле знамя у него было крепко привязано к спине, и, летя по горному склону, он слышал, как позади трепещет, сражаясь с ветром, желто-алый стяг; его лыжи издавали восхитительный звук, вобравший в себя безмолвие и лиризм окружающего пейзажа, и он умело скользил вниз по склону, выписывая крутые виражи, заранее согласованные с Кике и тридцать раз отрепетированные, чтобы все получилось идеально, чтобы из-за одного неудачного движения он не испортил зрелище и не свалился вместе с флагом, набив себе синяков и шишек, в девственный снег, который в данный момент он официально обновлял своим историческим спуском. Очень хорошо, Хасинто, ты все делаешь очень хорошо.