— Я хочу покататься, — заканючил Еник.
Дед погладил его по волосам.
— Поезд наш уедет.
— Будет другой, — раздалось у них за спиной.
Знакомый деду голос. Дед медленно обернулся. Он не ошибся. С травы не спеша и с усилием поднимался Губерт, похожий на только что срубленное дерево. Удерживаясь каким-то чудом, неуверенно ищет оно свое первоначальное место. Губерт тихим шепотом окликнул печального белого коня в серых яблоках и подсадил Еника на его удобную спину. Конь повернул голову; в глазах у него было солнце и аромат жаркого дня — в ноздрях. Еник вцепился пальцами в гриву, крепко сомкнув веки, которые не открыл бы ни за что на свете. Что за счастье ничего не видеть и бояться открыть глаза, ненадежное превосходство в начале увлекательного пути!
— Теперь я мог бы нарвать черешни, сколько захочу, — заикаясь, сказал Еник деду и, разом открыв глаза, огляделся. Он вознесся высоко, под самое небо, и видел далеко-далеко — за лес, за реку. Колыхающийся мир вокруг предлагал себя и давал, манил далью, странницы-тучки звали за собой. Еник запрокинул голову. Небо вырастало из земли и потом снова послушно уходило в землю. Так, во всяком случае, ему казалось. Так он видел, так понимал простиравшееся перед ним, чтобы не испугаться вида пропасти, холодящей бездонности. Еник еще жил в колыбели нежных красок и сладких ароматов.
Губерт довел коня за узду до самого конца аллеи из акаций, там придержал его и повернул назад.
Дед смотрел им вслед. Кто-то всунул ему в руку прохладную бутылку с вином.
Туча пыли пригнала белый «мерседес», из него вышел пижон в клетчатом пиджаке и лазурно-голубых брюках и нетерпеливо постучал золотым карандашиком по блокноту в крокодиловой коже. И тут же услужливый мужчина с объемистым портфелем принялся усердно распоряжаться. Он несмелым голосом выкрикивал цену, мужчина в клетчатом пиджаке долго вертел головой, прежде чем согласно кивнуть, и что-то зачеркивал в блокноте.
— Их сожрут собаки! — выкрикнул вдруг Губерт, и рука его, сжимавшая уздечку, побелела.
Еник испугался.
— Их сожрут собаки! — И Губерт потянул коня за собой в поле.
Дед смотрел на них в напряжении и нерешительности, осененный неожиданной идеей.
— Губерт! — позвал он, словно с неба падал камень, суматошными жестами показывая Енику, чтобы тот подождал, а сам побежал, как мог быстрее. Пробежав несколько шагов, он сорвал с головы черную шляпу, смял ее в руке и склонился на левый бок.
Еник с высоты наблюдал за необычно живыми движениями деда, а Губерт держался за узду, чтоб не упасть.
Лошади убывали быстрее, чем они когда-нибудь со временем прибудут. Мужчины уходили, увешенные ставшей вдруг ненужной упряжью, не смотрели ни назад, ни вперед и искали ответа на носках запыленной обуви.
— Шесть тысяч?.. Пять?.. Четыре?..
Чиновник был робок, словно просил дать в долг, и нервно помахивал черным портфелем. Затем лошадь сама отбарабанивала себе похоронный марш по деревянному помосту и исчезала в вагоне.
Пижон в клетчатом пиджаке добродушно улыбался и снисходительно смотрел на всех на них сквозь три поднятых пальца. Солнце не успело хотя бы чуточку удлинить тени, как пижон решил, что заработал достаточно для того, чтобы с довольным видом захлопнуть за собой дверцу автомобиля и отбыть в отель, а там принять стакан охлажденного вина. Он даже сердечно попрощался на скрипучем чужом языке. Жалко, что ли? После такой удачной торговли! Он уехал, и за ним потянулся шлейф, как за королем, — шлейф из пыли.
* * *
Марта убиралась у деда в комнате и даже напевала. Плохо разве — встать утром и никуда не спешить? Если б еще можно было свистки всех тепловозов прикрыть колпаком для сыра, чтобы они своим пронзительным свистом не напоминали ей о том, что рабочих дней всегда бывало больше, чем выходных, и так будет еще долго. Ее уговаривали пойти работать стрелочницей и сидеть в сторожке неподалеку от деревни. Пятнадцать минут на велосипеде — и не надо спать неведомо где, на чужой постели, под чужим одеялом, слушать прерывистый шепот, потому что чего только не происходит на свете, и главным образом ночью, и все больше мерзостей. Не так много прошло этих ночей, по каждая весила тонну. Она не могла думать ни о чем другом — только о том, что ее муж сейчас тоже где-то мается один, и при этом слушать, как двое людей на извилистых дорожках жизни ненадолго сошлись в своем одиночестве. Марта зарывалась головой в подушку и завидовала всем, кто умел одинаково легко и сойтись, и расстаться. Так проходили ее ночи вдалеке от знакомых запахов и звуков. А в сторожке среди черешен, быть может, она увидела бы огни и своего дома. Но этого она тоже боялась. Она представляла себе высокий свод теплой летней ночи и тот миг, когда, поддавшись мучительному стеснению в груди, которое сильнее страха перед темнотой и криками ночных птиц, сядет на велосипед и понесется к деревне, чтобы собственными глазами убедиться, чем занят муж в то время, когда она сидит за столом в сторожке, запершись на два оборота, наедине с телефоном и собственным отражением к оконном стекле. Она улучит момент, когда нет поездов, двадцать минут, самое большее — полчаса. Ну что может произойти?.. А произойдет то, что навстречу друг другу пойдут два поезда и столкнутся в тот самый момент, когда она, босая, на цыпочках, будет подкрадываться по коридору к спальне.
Дед нырнул в комнату, как рыба в воду, с той лишь разницей, что еле переводил дух. Его движения черпали силы из высохшего уже родника. Марта опиралась о стол и широко раскрытыми глазами смотрела на деда, и чудилось ей при этом бог знает что. Опомнившись, она часто заморгала, встрепенулась так, что волосы ее разлетелись во все стороны, и смущенно засмеялась.
Нетерпение пронизало деда как зубная боль.
— Воображаешь, сам я тут не уберусь?
— А что делать? Все равно у меня выходной. — Марта еще не погасила смущенную и недоумевающую улыбку, уверенная, что дед все же будет рад. — Сегодня вы убираете, завтра я.
Дед предпочел бы не видеть ее. Переведя дух, он прижал руку к сердцу.
— Знаешь, что?..
Марта не поняла, а дед не осмелился попросить Марту выйти. О долгом же дипломатическом разговоре не могло быть и речи. Он подошел к шкафу и свирепым взглядом пытался дать Марте понять, чтоб она убиралась. Открыв дверцу, он засунул руку по плечо в аккуратно сложенную стопку рубашек двадцать первого года. Вытащив огромный старомодный бумажник с золотой монограммой, дядин подарок к конфирмации, достал из него расправленные стокроновые кредитки.
— Что случилось? — испуганно ахнула Марта.
Именно такой реакции дед ждал и заранее боялся. Доставала бы у него на глазах деньги Марта — он не обратил бы ни малейшего внимания или забыл об этом в следующую секунду. Но Марта и в этом, самом что ни на есть обыкновенном событии умела ясновидчески предположить или угадать сложные взаимосвязи, по своим результатам по большей части направленные непосредственно против нее и против всего, что она так старательно и обычно безуспешно отстаивала.
— Ничего! — рявкнул дед, хотя предпочел бы прореветь слово, обладающее более сильным целительным воздействием. Он взялся было пересчитывать сотенные, но тут же бросил начатое занятие и засунул всю пачку целиком в карман.
— Что такое? — Марта уже плакала. — Такие деньги… Где вы бросили Еника?
— Мои это деньги или нет?
— Но зачем столько?.. Что случилось?
Дед уже держался за ручку двери.
— Я копил на памятник… Только мне пришлось бы свернуться в бараний рог! Сами за него заплатите! — заключил он уже в дверях, и, если б он захлопнул их так, как ему хотелось, Марте до вечера хватило бы подметать осколки.
* * *
Дед упорно заталкивал чиновнику в портфель пачку сотенных. Чиновник с трудом сопротивлялся, портфель трещал по швам, позолоченная застежка отскочила.
— Мои деньги не хуже, чем у того барышника, — задыхаясь, гудел дед в ухо чиновнику.