Дома Паулюса не ждали; разбуженная его появлением жена, оказывается, все уже знала – по газетам.
– Рыцарский крест, – горячо шептала она, – к нему бы еще мечи и дубовые листья. А потом и жезл фельдмаршала… Ах, Фриди! Как я счастлива, что стала твоей женой… Мне последние дни все чаще вспоминался давний Шварцвальд, наша первая прогулка в горы, где у тебя закружилась голова.
– Коко, спасибо тебе за все! – отвечал Паулюс. – Но голова у меня кружится и теперь. Я трудно переношу всякую высоту…
Берлин сильно изменился. Высокие заборы отгораживали здания, уничтоженные английскими фугасками. Прохожие выглядели озабоченно. Семью Паулюса нужда не коснулась, но другие – не элита общества! – получали в неделю 250 граммов сахара, столько же маргарина, который иногда заменяли свекольным мармеладом. На все продукты были введены карточки, ордера-бецугшайны – на одежду и обувь, особые талоны – купоны – на обед в ресторанах. Горничная рассказывала Паулюсу:
– Множество талонов и карточек! На случай отпуска, болезни и регистрации брака. Карточки для тех, кого еще не бомбили, и карточки для тех, кто уже испытал это безумное удовольствие, для инвалидов другие – с повышенной калорийностью. Если бы не посылки солдат с Украины, я не знаю, как бы мы тут жили…
В подворотнях Берлина торчали безногие и безрукие калеки. Выкриками на ломаном русском языке они давали понять, что побывали на Восточном фронте. Их выкрики, порою грубые, иногда безобидные, зачастую предназначались тем же русским людям, насильно угнанным в Германию, и теперь эти «рабы» ковырялись лопатами в канавах, они чистили трамвайные пути, разбирали руины зданий… Странно, что на московских радиоволнах слышались задорные частушки, а немцы казались подавленными. Бархатный воротник генеральского мундира ласкал шею Паулюса, которую облегала лента рыцарского креста. Гитлер долго тряс руку, заглядывал прямо в глаза:
– Сейчас есть два громких имени в Германии – это вы и Роммель! Я всегда высоко оценивал ваши способности и был рад доверить вашему руководству именно Шестую армию, лучшую армию вермахта. Надеюсь, победа под Харьковом послужит ддя вас удобным трамплином для прыжка через Дон – прямо к Волге! Помните, что я вам сказал однажды: с такою армией, какова Шестая, можно штурмовать даже небо…
После таких слов терялся всякий смысл отстаивать брюзгу Гальдера, и Паулюс вскинул руку в нацистском приветствии.
– Служу великой Германии, – был его ответ по уставу…
Геббельс в эти дни сотворил из Паулюса кумира всего вермахта, сделал из него популярный «боевик» для своей пропаганды. Газеты именовали Паулюса подлинно народным генералом, вышедшим из народных низов, его называли героем нации, портреты Паулюса были выставлены в витринах магазинов на Курфюрстендам, их показывали в обрамлении лавровых венков. Правда, подле изображения Паулюса всегда соседствовали и портреты его приятеля – Эрвина Роммеля. Иногда меж них являлся и весело хохочущий Курт Зейдлиц, аристократ с лицом деревенского парня, герой прорыва окруженной армии из гибельного Демянского котла…
– Фриди, ведь это слова, – говорила Коко, стараясь не выдавать своего ликования. – Когда смотрят на тебя, то все невольно оглядывают и меня. Расскажи мне еще раз о нашем сыне.
– Не волнуйся. Доктор Фладе следит за его здоровьем. Я его отправлю погостить к румынскому дяде и твоему брату, пусть он восстановит силы на королевском курорте в Предеале…
Паулюс появился с женою в опере и за спиной не раз слышал восторженные голоса: «Паулюс… тот самый! Герой нации и любимец фюрера…» Да, это была слава, которая не так уж часто ласкает честолюбие полководцев. Он нашел время навестить сестру Корнелию, у которой застал какую-то тихую пожилую женщину, всплакнувшую при виде Паулюса, и он с большим трудом узнал в ней ту самую девицу, что давным-давно была в него влюблена:
– Неужели вы… Лина Кнауфф?
– Увы! Была. А теперь… вдова Пфайфер. Я счастлива, что вижу вас снова, а вы такой же стройный, как и в молодости…
Это свидание невольно всколыхнуло былое. Паулюс с какой-то минорной грустью вспомнил прежние годы, не забыв и тот гороховый суп, что приносил из тюрьмы бедный и добрый отец.
– А как ведь было вкусно! – сказал он…
Дела звали на фронт. Паулюс устроил прощальный ужин в ресторане «Фатерлянд» на Потсдамской площади. Среди множества его богатых залов – баварского, рейнского, саксонского и прочих – он выбрал для себя родной гессенский зал.
– Что вам угодно? – склонился метрдотель.
– Картофельные оладьи, – ответил Паулюс.
– Простите, я не ослышался? У нас ведь очень богатая кухня, в «Фатерлянде» кормят гостей не по карточкам.
Паулюс не изменил своим привычкам:
– Оладьи! С луковой или грибной подливкой… К сожалению, у меня строгая диета, а я должен оставаться в форме.
* * *
Долго-долго тянулись от Барвенкова многотысячные колонны военнопленных, которых совсем не кормили. Потом, когда их загнали за колючую проволоку, всем дали – ешь, сколько влезет! – по миске круто сваренной баланды из могара. Наш художник Владимир Бондарец, угодивший в плен под Барвенковом, описал нам, каковы были последствия этой кормежки: «Многие сразу поняли весь ужас своего положения, перепуганно приуныли и целыми днями висели на краю зловонной ямы, пытаясь проволочной петлей извлечь из себя затвердевшую пищу. Но было уже поздно…» Тысячи, десятки тысяч трупов там и остались. Если бы Сталину рассказали об этом, он скорее всего ответил бы убежденно:
– А не надо было изменять родине…
Дикая мораль! По мнению Сталина, советский человек, если ему угрожает плен, обязан покончить с собой. Для «вождя народов» как бы не существовало многовековой военной истории, в которой всегда бывали пленные, но никакой тиран не требовал от своих верноподданных, чтобы они стрелялись, вешались, травились или резались. В самой идее Сталина было заложено безнравственное начало! Никогда не щадивший людей, он от людей и требовал невозможного – чтобы они тоже не щадили своих жизней.
Да, он умышленно не подписывал Женевскую конвенцию! Мне рассказывали люди, пережившие все ужасы гитлеровских концлагерей, что французы, англичане и прочие узники регулярно получали продовольственные посылки от Международного Красного Креста, и только наши бедолаги, взращенные «под солнцем сталинской Конституции», ничего не имели, умирая от голода. А немцы им говорили (и на этот раз, кажется, даже справедливо):
– Мы не виноваты, что вы доходяги! Надо было вашему усатому подписать женевские протоколы, тогда бы и вы не шатались от голода. А теперь – вон помойка! Иди и копайся в ней. Что найдешь – все твое будет…
Хочется эту тему продолжить. Англичане не меньше нас, русских, любят свою родину, но даже их традиционный «джингоизм» (ура-патриотизм) никогда не мешал им сдаваться в плен целыми гарнизонами, и в Англии их за это не клеймили позором, за решетку их не сажали. Но у нашего вождя было иное мнение о всех военнопленных, весьма далекое от примитивного гуманизма. Дело дошло до того, что однажды де Голль сообщил Сталину, что его люди проникли в тот концлагерь, где сидел его сын Яков Джугашвили, и разведка де Голля бралась вызволить его из неволи. Сталин на это предложение даже не ответил. Наверное, он и родного сыночка считал «изменником» (или «пропавшим без вести», как называли тогда всех, кто попал в плен).
…Прямо от стола гессенского зала «Фатерлянда», доев свои оладьи с подливкой, Паулюс вылетел на фронт. В полночь радист «юнкерса» принял из эфира депешу из канцелярии Геббельса, извещавшего Паулюса, что скоро пришлет в Харьков радиокомментатора Ганса Фриче, чтобы тот с места событий воспевал геройские подвиги его прославленной армии.
Паулюса на аэродроме в Харькове встречал верный Адам.
– Я уверен, – сказал ему Паулюс, – что фон Клюге, разыграв эту фальшивую операцию «Кремль», замаскировал внимание русских от наших южных направлений. Завтра мы и приступим…