Дверь рывком открылась. На верхней ступеньке лесенки стояла наша мама. Её пальто пересекал ремень от полевой сумки, в руке была недокуренная папироса:
– Назад! Всем стоять! – её голос был страшным, я никогда не слыхал, чтобы мама так говорила – По местам! – и потом незнакомым звенящим голосом: – Все организованно выходим из бомбоубежища, без давки, не торопясь! В наш дом, в соседний флигель, попала бомба, – все опять завопили. – Тихо! Бомба не взорвалась, она замедленного действия. Быстро, без паники выходим и покидаем дом, – сквозь затихшую толпу она протиснулась к нам. Сказала совсем по-другому, домашним голосом: – Молодцы! Молодцы! Вы хорошо себя вели, – обняв Володю, крепко вцепившегося в мою руку, добавила: – Ты молодец, Володюшка, не отпустил Илёшу, не потерял его.
Мы вышли во двор. Проезд на задний двор был освещён багровым мерцающим светом. Володя спросил:
– Что там?
– Дровяные сараи горят на заднем дворе, – ответила мама, – немцы сбросили на них несколько ящиков зажигалок.
Мы направились к подворотне. Та часть дома, в которой было недостроенное бомбоубежище, была совсем тёмная. Окна были без стёкол. Мы прошли через подворотню, вышли на Моховую.
– А мы домой не пойдём? – спросил Володя.
– Нет, нет. Мы сразу к тёте Оле к Мальцевскому, на Лиговку. Домой нельзя, бомба в любой момент может взорваться…
Мы шли по совершенно тёмному городу. Сирены уже не были слышны. Громко и размеренно стучал метроном. Под ногами вдоль Литейного и Кирочной сплошным слоем лежали битые стекла. На следующий день, когда мы с мамой вернулись с Лиговки на Моховую, половины нашего пятиэтажного дома, той части, что выходила на улицу слева от подворотни, – не было. Бомба взорвалась позже, когда приехали сапёры. Двое, как рассказала позже Анна Давыдовна, совсем молоденьких солдат вошли во флигель, через несколько минут раздался взрыв. Тех двух солдат даже не нашли. Все пять этажей и стена, выходящая во двор, превратились в битый кирпич, огромная куча которого, занимала более половины переднего двора. Из неё торчали перегнутые и завязанные узлами железные кровати и поломанная какая-то мебель. Со стороны улицы стена этой части дома устояла и смотрела на Моховую пустыми квадратами окон. Наш флигель и окна нашей квартиры, оказались нетронутыми, и все стёкла были целы. Мы увидели их ещё снизу, когда вошли в проезд, ведущий во второй двор, в котором ещё дымились сгоревшие ночью дровяные сараи. Где-то среди этой горы дымящихся балок и кирпичных холмов был и сарай наш и наших соседей. Все дрова сгорели. Мы вернулись домой.
Много, много позже, уже будучи совсем взрослым, случайно в книжке Дмитриевского об истории ТЮЗа я наткнулся на несколько строчек о той ночной бомбёжке 6 ноября 1941 года: «Три последние бомбы сразу не взорвались. Через некоторое время прибыли подрывники в дом 32. Они отправились разряжать бомбу. Взрыв! От дома остался один скелет…» Всё так и было, только автор ошибся. Это был не 32-й дом, а наш – 30-й, тот его флигель, который вплотную примыкал к тридцать второму дому.
…Ничего не запомнил – ни как мы отплыли, ни когда наступила ночь. Проснулся я от какого-то сильного звука, толчка и довольно холодного дождя. Около нас стоял тот же самый моряк:
– …совсем близко! Сейчас наберём ход и уйдём из зоны. Хорошо, что дождь – самолёты не летают.
Буксир резко дёрнуло назад. В полумгле белой ночи видны были длинный, натянувшийся от рывка буксира трос и тёмная громада баржи. Опять послышался, но уже слабее, тот же, разбудивший меня визжащий звук. Я прижался к маме – это был дальний звук летящего снаряда.
– Всё, всё, не бойтесь, это теперь уже далеко…
Вдали раздался взрыв, поднимались и опускались волны, буксир и баржа на длинном тросе раскачивались, приближаясь и удаляясь, друг от друга. Буксир набирал ход.
…Мама трясла нас, чтобы мы скорее проснулись:
– Ну давайте, давайте, мальчики, просыпайтесь, надо слезать, это – Кобона, всё, приплыли, дальше – на поезде, больше бомбёжек и обстрелов не будет – чемодан и мешок были у неё уже в руках, сумка висела через плечо.
Опять те же самые качающиеся мостки. Мы спускаемся на твёрдую землю. Стоящий внизу военный рассматривает бумаги, которые она вынула из своей полевой сумки. Военный показывает куда-то рукой:
– Вот там эвакопункт.
– Спасибо.
Мама поднимает чемодан и узел, берет Володину руку, Володя берет за руку меня. Мы идём к какому-то бараку, подходим к окошку в стене. Там, в окошке, видна женщина, похожая на врача или медсестру – она в белом халате. Мама показывает ей бумаги, которые только что показывала военному около буксира.
– Вас трое? – спрашивает женщина в окошке и, не дожидаясь ответа, что-то ставит перед мамой. Мне снизу не видно.
– Это всё нам?! – спрашивает мама.
– Ну да. Вас же трое. А это сухой паёк. Потом вас только в поезде при первой остановке будут кормить.
– Ой, сейчас, – говорит мама в окошко. Она берёт меня и Володю за руки, отводит нас и оттаскивает все наши вещи к длинному столу, за которым сидят уже люди, сажает нас там и возвращается к окошку за мисками и сухим пайком.
Миски почти доверху наполнены манной кашей, поверх неё просто жёлтое озеро растаявшего масла, а рядом огромные куски хлеба.
– Подождите! – говорит мама. – Не ешьте, у вас животы заболят.
– Почему? – спрашивает Володя. Я сижу и не могу оторвать взгляд от каши и хлеба. Рот у меня заполняется слюной.
– Потому что у вас дистрофия в тяжёлой форме, – отвечает мама голосом Веры Ивановны из детской соматической.
Мама убирает в свёрток сухой паёк и два куска хлеба, последний разламывает на три части, раздаёт нам и один кладёт перед собой. Потом из узла вытаскивает судок, открывает какую-то плотную крышку, а из него вытаскивает другой, тоже с крышкой, открывает его и перекладывает туда кашу с маслом из двух мисок и сливает растопленное масло из третьей. Плотно закрывает судок, прячет его в большой и все это засовывает в узел. Оставшуюся в миске кашу раскладывает себе и нам по мискам…
…Мы – в поезде. Я, Володя и мама едем на нарах на втором этаже. Всё забито людьми, чемоданами и узлами. У нас уголок уютный. Немного наискосок видна открытая дверь. В проёме сидят женщины, свесив ноги. На полу места нет, всё занято сидящими и лежащими людьми. Поезд останавливается и долго стоит. Мама вытаскивает из узла большой пустой судок, спускается вниз:
– Мальчики, ни в коем случае не слезайте, сидите здесь, около вещей, говорите, что тут занято, я быстренько, только за кипятком сбегаю, – и какой-то женщине на нижних нарах: – Посмотрите, пожалуйста, за мальчиками, я быстро, – пробирается к двери, спрыгивает на насыпь, видна только её голова, вернее, только чёрные вьющиеся волосы. Видно, как она машет нам рукой и исчезает.
Мы смотрим в светлый, освещённый солнцем пролёт двери. Какие-то люди то выпрыгивают наружу из вагона, то снова залезают обратно. Где-то далеко слышен гудок паровоза, совсем как у нас на кухне до войны у открытого окна, когда мы с папой ходили мыть перед сном руки. Слышно, как сначала далеко, потом всё ближе и ближе звенят, ударяясь друг о друга, буфера вагонов. Вагон дёргается и звон ударяющихся буферов затихает в конце поезда. Кто-то кричит:
– Паровоз прицепили, сейчас поедем, залезайте!
Люди полезли в вагон, толкаясь, подсаживая и отталкивая друг друга. Володя и я, вытянув шеи, всматриваемся в проём двери. Мамы там нет. Опять издалека послышался перезвон буферов. Всё громче, громче, вагон дёрнулся. Засуетились, заторопились люди у двери. Медленно, медленно, почти незаметно поплыл назад вагон стоящего напротив поезда. Негромко, как бы нерешительно, стукнули колёса под полом, потом ещё и ещё. Какие-то тётки сели на полу у двери, свесив ноги на улицу, и тут мы увидели бегущую маму, вернее, не её саму, а только вьющиеся волосы, её поднятое к вагону лицо и протянутые руки, в одной из которых был закрытый плотно судок. Она бежала по насыпи, у самой двери, а тётки, сидящие на полу вагона, что-то кричали и отталкивали её ногами: