- Ну о чем вы? Пустяки-то какие. Я же сам и съем сейчас половину. Не завтракал я, а через час ехать.- Батушин вытащил портсигар, и Вера Глебовна сразу же ухватила папиросу и жадно затянулась.
Некоторое время курили молча, а она, пользуясь паузой, решала, показать ли Батушину то письмо Андрея, которое камнем лежало на душе и о котором она никому не говорила.
...Когда началась война, Андрей стал писать чаще, и единственно, что волновало Веру Глебовну в этих письмах,- не раз повторяемая фраза, что он боится всю войну проторчать на Дальнем Востоке. И в каждом своем ответе она еле сдерживалась, чтобы не вырвалась у нее мольба - не торопить события. Она писала, что война, по всей видимости, предстоит долгая и никуда от него не уйдет. Но вот в августе он замолчал - ни одной, строчки за весь месяц. Она не находила себе места, теряясь в догадках, предполагая самое худшее, что он выехал на фронт и не успел написать об этом или письмо его еще не дошло. Только в середине сентября она получила несколько строчек:
"...Прости, что долго не писал - не мог! Довелось увидеть такое, что до сих пор не могу прийти в себя. Представив отца, я задыхался от отчаяния и ужаса... Может быть, со временем это пройдет и я буду в состоянии написать тебе более вразумительное письмо. А сейчас... сейчас просто не знаю... Впереди ведь война..."
Последняя фраза особенно поразила Веру Глебовну, потому как до этого в письмах Андрея ясно виделось стремление вырваться на фронт, так пугавшее ее, а теперь вот это - "не знаю".
В следующих письмах никакого объяснения не было, и она мучилась за Андрея, понимая, как страшен душевный разлад в такое время.
- Одно письмо Андрея я вам не показывала, Иван Алексеевич...- все же начала она.
- Почему?
- Так... Вы не любите касаться некоторых вещей, а оно...- не сразу ответила она, все еще колеблясь.
- Оно важно, на ваш взгляд? - спросил Батушин, нахмурив чуть брови.
- Да, очень... Я все-таки покажу его вам,- решилась она наконец и пошла к письменному столу.- Вот оно, Иван Алексеевич...
Батушин взял письмо и, прочитав внимательно, молча отдал Вере Глебовне. Губы его поджались, лицо стало отчужденным. Затянувшееся молчание становилось все более неловким. Вера Глебовна напряженно смотрела на него, а он, взяв папиросу, долго чиркал спичками, а после того как прикурил, протянул неопределенно:
- Мда...
- Теперь вы поняли, почему мне необходимо увидеть Андрея?
- Да... но ч т о вы ему скажете? - будто нехотя спросил он, сделав ударение на "что", и поднял глаза на Веру Глебовну.
- Пока не знаю.
- Как это так - не знаю? Когда же будете знать? - с еле заметным раздражением сказал Батушин.
Вера Глебовна внимательно посмотрела на него, сделала глубокую затяжку и, резко положив папиросу в пепельницу, отрезала:
- Ладно, бросим об этом. Я вижу, вам неприятен этот разговор.
- Да, неприятен... Идет тяжелейшая и справедливейшая война, а он, понимаете ли, увидел что-то и не знает... А вы, мать, еще не нашли для него нужных слов, вы еще не знаете, что сказать... Да, мне неприятен и непонятен этот разговор,- повторил он, нахмурившись.
- Надеюсь, вы понимаете, что мне нелегко найти слова? - с горечью бросила она.- Вы сказали - идет справедливейшая война. Для матерей нет справедливых войн!
Батушин посмотрел на нее и покачал головой.
- Вам не надо ехать к Андрею. Не надо,- убежденно повторил он,- раз вы ничего не можете сказать ему.
- Что же я должна сказать ему, по-вашему? - тихо спросила Вера Глебовна.
- Это уж, голубушка, вы сами должны найти... Мой друг, а ваш муж Николай Егорыч и отец Андрея семь лет воевал за Россию. Можете это сыну и напомнить...
- Вы же знаете! - перебила она с болью.
- Знаю,- опустил голову Батушин.- Кстати, Вера Глебовна, на днях видел Бородина...
- Бородина?! Господи! - воскликнула Вера Глебовна и уставилась на Батушина.
- Сейчас он принимает подразделение. Не исключено, что и Николая...
- Не надо, Иван Алексеевич! Не надо этих бессмысленных надежд. Я уже ни во что не верю.
- Это плохо - ни во что...- тихо произнес он и снова потянулся к папиросам. Немного погодя спросил:- Вера Глебовна, мне помнится один наш очень давнишний разговор...
- Какой? - довольно безразлично спросила она, занятая своими мыслями.
- Это было, когда мы с Николай Егорычем вернулись с колчаковского фронта... Разговор зашел о Блоке, о его поэме. Вы сказали тогда, что не видите того... "в белом венчике из роз...". А сейчас?- Батушин замолчал и глядел на неё серьезным, внимательным взглядом.
- Что сейчас? - недоуменно пожала плечами Вера Глебовна.
- Сейчас, когда идет святая война, вы тоже не видите... того?
Вера Глебовна задумалась, потом ее губы жестко поджались, и она отрывисто и резко сказала:
- Не вижу.
- С чем же вы поедете к Андрею? - развел руками Батушин.
- С этим и поеду.
Батушин поднялся, прошелся по комнате. Остановившись около Веры Глебовны, он спокойно, но твердо сказал:
- Нельзя с "этим" ехать, Вера Глебовна. Нельзя.
- Не беспокойтесь, я найду силы, чтобы скрыть свое горе и отчаяние.
- Этого мало. Андрею, по-видимому, нужно другое. А этого "другого" нету в вашей душе...
- Откуда может быть это "другое"? - прервала она.- Откуда? Об этом вы подумали?
- Из огромной беды, навалившейся на страну, из всенародного горя, перед которым ваше - только капля, только крупинка...
- Но это моя капля, моя крупинка! Очень легко рассуждать, когда никого - там. И никого - на фронте! А вы сами... в Москве...- она высказала это залпом, но потом осеклась, уже сожалея о сказанном.
Батушин откинулся, как от пощечины, побледнел и сказал с трудом:
- Вот этого я от вас не ожидал... Вы же знаете...
Вера Глебовна бросилась к нему, схватила его руку.
- Знаю, голубчик, знаю, что просились вы на фронт. Простите! Я противная, гадкая. Зачем только ходите ко мне... такой?.. Ну, простите. Я очень измучена...
- Будет вам, будет, Вера Глебовна...- Батушин освободил свою руку и провел ею по голове Веры Глебовны.- Вот чайник вскипел. Попьем чайку и успокоимся.
Она отошла от Батушина, стала заваривать чай.
- Вы умный, хороший... Спасибо, что не обиделись, но... неужели у вас никогда, никогда не возникало никаких сомнений? - она подняла на него взгляд и нетерпеливо ждала ответа.
- Я старый офицер, Вера Глебовна... Так вот, кабы колебался да сомневался, присягу бы не принял. А я давал ее, святую присягу, и теперь права не имею сомнения иметь.
- Я понимаю, присяга и все такое...
- Права не имею сомнения иметь,- прервал он ее, повторив убежденно свои слова.- Это вы понять можете? А вам преодолеть себя надобно. Пока война - все из сердца прочь, все сомнения, все обиды. Твердой надо быть и Андрею эту твердость передать. А так только внесете смуту в его душу. В остальных письмах не поминал он об этом случае?
- Нет.
- Значит, сам разобрался.
- А если... не разобрался? - сказала она с мукой.- Тогда что? Вы говорите - преодолеть. Что преодолеть? Если б только обиду,- она замолчала, устало проведя рукой по щеке, и лишь спустя немного добавила, вздохнув:- И все же перед нами стена, Иван Алексеевич.
- Помилуйте, какая стена? - запротестовал он.- Понимаю я вас, жалею, боль вашу и смятение чувствую,- Батушин взял руку Веры Глебовны и поднес к своим губам.- Но, повторяю, голубушка, преодолеть себя надобно. И для себя, и для Андрея, и для России.
Проводив Батушина, Вера Глебовна собралась на рынок, чтоб купить хотя бы килограмм картошки на дорогу. Уже не одна серебряная ложка была продана, но сейчас у нее было немного денег, и, одевшись потеплее, накрутив на себя все, что было можно, она вышла на улицу, где выла метель и колючие снежинки больно били по лицу.
До Центрального рынка было недалеко, только выйти к Троицким переулкам и по ним вниз к Самотечной площади, а там по Цветному бульвару... Переулки были такими же, как и двадцать, а может, и пятьдесят лет тому назад, и она подумала, что время добрее к вещам, чем к людям и их судьбам. Так же стоял, занесенный снегом, домик Васнецова, так же стояли тополя, так же кривились деревянные особнячки и возвышалось несколько доходных домов, построенных, наверное, еще до той, первой войны. Переулки были в сугробах, и она шла по узкой протоптанной людьми тропке, сейчас заносимой метелью, и в некоторых местах ей приходилось идти по колено в снегу. Ей вспомнилось, что и во время революции московские улицы были в сугробах.