Литмир - Электронная Библиотека

Протяжные звуки рога возвестили о приближении каких-то охотников; подошли псари, на их синих, зеленых, коричневых, серых охотничьих костюмах, расшитых цветным шелком (у каждого хозяина слуга одет по-своему), поблескивали серебряные шнуры, в руках были туго натянутые сворки — гончие нетерпеливо рвались к добыче. Барская челядь, собачья прислуга держала себя с такой надменностью, какая знатным валахам и во сне не снилась. Высокомерный, напыщенный вид их говорил без обиняков, что люди они без роду без племени, и потому для них всего важнее не уронить себя в глазах окружающих. Псари трубили в рога, твердой рукой управляли собачьей сворой и различие меж людьми чуяли не хуже, чем гончая след оленя. Деревня сразу как-то сникла, дома за огородами съежились, сузились ворота с прорезанными кружками — символами солнца, которое давным-давно перестали почитать за бога, а оно по-прежнему обо всех заботилось. Завидев слуг в пестрой одежде, жители попрятались, только деревенские кудлатые псы, не догадываясь, на какой из ступеней сословной собачьей лестницы они стоят, отвечали на высокомерное тявканье гончих хриплым яростным лаем. Следом за псарями ехали сокольники с соколами на рукавице и разноцветными перьями на шляпе, эти были еще надменней, еще горделивее, потому что до неба им было рукой подать. Головы их парили над крахмальными облаками воротников, а острые бородки гордо задирались кверху. Но и эти гордецы были в услужении: хищная птица с цепкими когтями вынуждала их сидеть в седле с каменной неподвижностью.

И лишь в самом конце этой далеко растянувшейся цепи трусили мелкой рысцой сами господа охотники. А все те, кто с важностью прошествовал до них, были всего-навсего посредниками между стрелками и дичью. Господа ехали не так, как слуги, не хмурили бровей, не поджимали губ, а весело и непринужденно переговаривались, не замечая ни деревни, ни жителей, ни домов. Окружающее было так ничтожно, что для них как бы и вовсе не существовало. Заметить они могли разве что мчащуюся по лесу лань. Господа приближались, псари натянули поводки, и господские собаки смолкли; по примеру благовоспитанных господских смолкли и деревенские. В наступившей тишине лишь звонко цокали копыта. Кавалькада остановилась напротив церкви. Всадники благосклонно огляделись и будто позволили возникнуть из небытия оцепенелой деревеньке.

И опять — тишина, но не безмятежная тишина раннего летнего деревенского утра, а напряженная, звенящая: остановились и молча смотрят на застылую деревеньку чужие, вечно обуреваемые тщеславием и гордыней люди.

Высокородные валашские бедняки могли бы запретить приезжим бить в своих владениях зверя и птицу, потому что земля принадлежала им по праву, и подтверждено это было грамотой, скрепленной печатью государей, бывших в родстве с французским королевским домом, но хозяева не решились препятствовать охотникам, с появлением которых в деревеньку ворвалось дыхание огромного неведомого мира, и, затаившись, подумали: как приехали господа, так и уедут. Исчезни как по волшебству их деревня с лица земли и появись лишь после отъезда незваных сиятельных гостей, как бы они возрадовались! Но колдовать они не умели, а достойно промолчать, сделавшись неприметными, могли.

Один Михай, длинный, худой, в своей мешковатой одежде, еще больше похожий на корабельный канат с узлом на конце, отправился к церкви, где остановилась кавалькада. Он пробрался боковым проулком, вышел на проселок и зашагал мимо псарей с собаками, мимо сокольников, не взглянув и краешком глаза на неподвижных соколов, вцепившихся когтями в рукавицы, хотя ни разу в жизни не видел прирученных хищных птиц. С невозмутимостью призрака двигался он вперед, исполненный уверенности и собственного достоинства; от быстрой ходьбы рубаха его развевалась, изредка он спотыкался на своих длинных журавлиных ногах, руки болтались как плети.

Ни один слуга не преградил ему путь, не воспрепятствовал его дерзости: слишком необычен был его облик и походка. От таких не ждешь ничего плохого, не ждешь и хорошего, такие вселяют тревогу не словами и не поступками, а чем-то совершенно непостижимым.

Когда странный юнец приблизился к знатным всадникам, один из них, будто очнувшись, сказал: «Смотрите, апрельский дурачок…»

Все рассмеялись, а самый молодой из господ, тоже лет пятнадцати-шестнадцати, пропел:

Влез на башню дурачок

Первого апреля,

Он у городских часов

Хочет выкрасть время, —

апрельскую песенку, когда необузданная весна празднует свое безумие.

Высокородный Джулешт простодушно улыбнулся, как бы давая понять, что рад посмеяться со всеми вместе, и в тот же миг догадался, что насмехаются над ним. Чары рассеялись, улыбка исчезла с лица. Он был независим, как прежде. И даже еще независимее, потому что понял: никому не дано умалить его достоинство дворянина. Ни этому мальчишке, что пропел песенку-дразнилку, ни сухопарому мрачному господину, ни юной даме, одетой с непритязательной скромностью (тем пышнее будут ливреи ее слуг), она сидела в седле не так, как обычно сидят мужчины, а все прочие господа теснились вокруг нее с подобострастием. Совершенство овала ее лица с точеным маленьким подбородком явственнее родословных книг подтверждало ее родовитость. Она улыбалась, но ни издевки, ни любопытства, столь откровенных на лицах ее спутников, в ее улыбке не было. Среди высокородных тоже есть слуги и есть господа. Михаю показалось, что он давным-давно знает об этом. Он привык, что женщины всегда подчиняются мужчине, но в мире больших господ все, возможно, иначе. Он шагнул к этой даме, он мог протянуть руку и дотронуться до нее. Юная госпожа, с пеленок привыкнув выражать благосклонность повелением, протянула Михаю поводья. И долговязый Михай в своей белой рубахе изумил всех: от него ждали какой-нибудь невнятицы — чего еще ждать от гнусавого, шепелявого апрельского дурачка, — а он выговорил:

— Nobilis sum[1].

Всадники рассмеялись, но не беспечно, как раньше, а надменно.

— Чье это село? — спросила юная дама у сухопарого мрачного господина, и наместник Марамуреша, прежде чем ответить, низко поклонился ей:

— Вотчина валашских дворян, ваше высочество.

Юноша, спевший песенку, фыркнул, натянул от возмущения поводья, вздыбил коня и замахнулся хлыстом на это деревенское пугало, выдающее себя за дворянина. Юная дама предостерегающе подняла руку, и он застыл с недоуменным и строптивым выражением на мальчишеском лице.

— Ты с просьбой? Или с жалобой?

— Нет, domina. (Хвала благородной латыни, которая сделала «женщину» «повелительницей».)

— Почему же именно тебе поручено встретить нас? Почему без торжественной церемонии? Где старшие в твоем роду, которым надлежало бы нас приветствовать?

— Мне ничего не поручали. Я сам пришел на вас посмотреть.

— На меня?

— И на вас, ваша светлость.

— Тебе известно, кто я? Ты слыхал обо мне?

— Нет, я тебя не знаю.

Ее высочество, совсем еще юная девушка, серьезно посмотрела на него и улыбнулась, смягчив преувеличенной благосклонностью ледяную надменность.

— Что ж, смотри…

Легкое движение поводьями — и послушный гнедой с белой звездочкой повернулся, а наездница, картинно подбоченившись, замерла, гордясь и радуясь своей женской прелести. Невозмутимо и спокойно смотрел на нее Михай Джулешт, будто издавна привык, что красуются перед ним гордые дамы.

— Насмотрелся? А это тебе на память…

Она сняла мягкую замшевую перчатку, кинула ему колечко, взмахнула рукой, и кавалькада пустилась вскачь. Лай собак, трубные звуки рога заполнили узкую долину с лесистыми склонами. Вдруг один из соколов расправил крылья, и, широко распростертые, они четко вырисовались на блеклом небе. Дорога запестрела разноцветными всадниками, раздалась и стала чуть ли не шире той, которой шествовали когда-то воины от замка к замку. Тропка, теряющаяся где-то в горах, опять выстроила всадников цепочкой, и вскоре они скрылись из глаз, а эхо долго еще повторяло затихающие звуки охотничьего рога.

8
{"b":"593574","o":1}