Он ухмыльнулся.
— Я ему вправил мозги, на всю жизнь запомнит. И он и его дети все кишки из себя вытянут, пока убытки возместят. Хе-хе! Как оно тебе? Потом что было, не знаю, меня в армию забрали… Я ему ручкой сделал, когда мимо шел!
Мими жалко улыбнулся и сглотнул всухую.
— Я оплеух не раздаю, — рассуждал Пантя. — Никого не убиваю и даже жалоб не пишу. Нет. Я помалкиваю. Не мельтешу, хожу себе как ни в чем не бывало, даже веселый, для виду… Ну, а потом как развернусь, тут уж у меня никто не пикнет — ни бог, ни пречистая матерь! — Он стукнул по столу ребром ладони и икнул. — Заруби себе на носу: не родился еще тот человек, который бы меня взял на пушку, ясно? Пробовал кое-кто, да обжегся. У меня такой закон. Нравится кому, не нравится — это уж их дело… Ну-ка, давай сюда стакан, я тебе еще плесну.
Слышно было, как льет со стрех — дождь разошелся. Пантя прислушался:
— Ишь как припустило! Слава богу, мне недалеко идти до кровати… А… когда, ты думаешь, сестрица твоя вернется? Ночь на дворе.
— Должны прийти, — сказал Мими, дрожа мелкой дрожью. Сдернул куртку со спинки стула, натянул на себя, запахнулся.
— Ты что, зябнешь? — развеселился гость. — Ну и ну. Да ты не пацан, а кисейная барышня! Послушай меня и крепко в голову забери: никому спуску не давай! Если ты этому за свой век не научишься — считай, жизнь зря прожил. Будешь киснуть — так дураком и умрешь. Э-хе-хе! Если тебе рассказать, как я расквитался с одним там… ты насмерть перетрухаешь. А имя-то какое: Хория Гергинеску-Подурь. Без поллитры не выговоришь…
Он встал и подался поближе к картине, висящей над кроватью. Заложил руки за спину и долго, переминаясь с ноги на ногу, рассматривал цыганку с голубыми глазами, с грудями, выпирающими из кофточки, как два мыльных пузыря.
— Хороша мадама! — одобрил он, оборачиваясь и подмигивая мальчику. — Хороша! Прямо зуд разбирает от одного вида…
Он в несколько глотков с бульканьем прикончил бутылку, бахнул ею об стол и плюхнулся на кровать, закинув руки за голову. Ему как будто бы разом надоели восхищенные взгляды мальчика, он уставился в потолок и задумался.
— Что вы сделали с этим Гергинеску? — собравшись с духом, шепотом спросил Мими через некоторое время.
— А? — вскинулся Пантя. — Что?
— Что вы сделали с Гергинеску? — упрямо, чуть не плача, повторил Мими, словно это был вопрос жизни или смерти.
— Что я с ним сделал? — переспросил гость с каким-то липким недоумением. — Гм, я ему мозги промыл, будет знать, как задаваться, сад у него, видите ли…
— А, знаю! — заторопился мальчик. — Это Гергинеску, у которого яблоневый сад за бараками. Большой такой сад?
— Во-во.
— Что вы с ним сделали? — вскрикнул мальчик.
Пантя приподнялся на локтях, смерил его долгим, подернутым пеленой взглядом, как бы силясь что-то понять, но не выдержал напряжения, откинулся на подушку и небрежно бросил:
— Ну… я пошел в сад к этому Гергинеску и наложил там кучу! — Собственные слова его развеселили и вывели из апатии. — Хе-хе, — заговорил он, давясь от смеха. — Кто еще, покажите мне его, может похвастаться, что справлял нужду в саду у этого старого хрыча? Он его сторожит как зеницу ока, караульщика поставил с собаками, ружье солью зарядил, таблички повсюду понатыкал, думает, что ушлый — куда там, да толку-то! Я его все равно достал. Я никому не позволю, не на такого напали!..
Чем дальше, тем визгливее становился его голос, и лоб собирался в складки, как бурдюк, из которого выходит воздух.
— Кто ты такой, а, Хория Гергинеску-Подурь, — заскрежетал он, вскакивая с кровати. — Кто ты такой, чтоб надо мной изгаляться? Большой ученый, говоришь? Поумней меня будешь, да? Кто ж это тебя в такие умники назначил? Ты думаешь, если государство тебе дает сад, так ты можешь тут блажить как твоей душе угодно? Тебе, значит, сад, чтоб ты из себя ученого корчил, надо мной изгалялся, а мне, значит, трудармию — из-за того, что у отца тоже был свой участок, так? Ты думаешь, если ты намалевал разные таблички и по веткам развесил кульки и если я тебе землю лопачу, как мне приказано, значит, все, значит, ты право имеешь надо мной куражиться? Конечно, ты меня можешь силком к лопате приставить. Куда мне деваться? Приказ есть приказ, такая армейская служба. Приказано мне вскопать сад Хории Гергинеску-Подурь, я выполняю, не артачусь. К лопате с детства приучен. Но разве тебе кто позволил, Гергинеску, надо мной изгаляться? Ты почему торчишь рядом и караулишь меня, как каторжного, ты почему орешь на меня — я, дескать, глубоко лопату втыкаю? А, ты дрожишь за свои яблони, как бы я им ненароком корни не перерубил! А за меня ты не дрожишь, нет — стоит мне только руку протянуть за яблоком, ты на меня волком бросаешься, обеднеешь, что ли, если я у тебя яблочко съем? Да кто ты такой есть, чтобы я все от тебя сносил? У тебя сад здоровенный, яблок на десять вагонов хватит, нет чтобы сказать: «На-ка, Пантя, угостись яблочком, моего добра от этого не убудет». Ладно. Я тебе вскопаю, как ты говоришь. Я прикинусь, что мне плевать и на твои яблоки, и на то, как ты со мной обращаешься. Но знай, что это тебе так не пройдет. Я тебе это попомню.
Мими то ли всхлипнул, то ли икнул. Пантя продолжал, не обращая на него внимания:
— Ха! Такое уж твое счастье, Хория Гергинеску-Подурь, что ты на меня напал. Другой, попроще, на моем месте, может, и стерпел бы все, но я-то не так прост, как тебе кажется. Я не я буду, если ты об меня не споткнешься.
Он примолк, потер подбородок и потряс Мими за плечо.
— У вас здесь есть чего-нибудь выпить?
Мальчик неловко вывернулся из-под его руки, на негнущихся ногах прошел в другой конец комнаты, с натугой, как одеревенелый, согнулся, достал из шкафа бутылку цуйки. Протянул ее Панте и присел на край кровати, сложив руки на коленях.
— Знаешь, как я с ним? — Теперь Пантя больше махал руками, чем говорил, не выпуская из рук бутылку. — Один раз, когда нас вытащили на полевые учения, я сбежал. И автомат прихватил, с холостыми… И — прямиком в сад. Выломал доску в заборе и ввалился. А тут и караульщик как раз набежал, старый хрен, ружьецо с солью и две псины — по мою душу… Ну, я дал очередь. Псины наутек, а дед, тоже пес паршивый, в штаны наделал. Ружьецо выронил, руки вверх, как в кино. Я ему: «Молодец, дед, хорошо обучен. Так и стой, руки вверх, пока я не скажу…» И знаешь, что я потом сделал?
— Что?
— Ха! — победительно хохотнул Пантя и с воплем закружил по комнате, швыряя подушками, ногой сбил стул, выдернул из-под Мими покрывало и кинул его на пол. — Знаешь, что я сделал? — повторил он, страшно тараща глаза. — Ха! Я ему целую делянку угробил. Драл и дергал, драл, драл, драл!.. На! На тебе, Хория Гергинеску-Подурь, будешь меня помнить! Яблони потоньше вырывал с корнем, а потолще — обламывал ветки, ни одну не пропустил… Два часа вкалывал. Не за страх, а за совесть!.. И все то время караульщик плелся следом и подкатывался ко мне то так, то эдак, будто милостыньку клянчил. Как за собственный сад просил. Я ему говорю: «До старости дожил, ума не нажил, холуй холуем, тебе бы только прислужничать!..» Но я тоже хорош — не догадался с собой топор прихватить, тогда бы я… Ха! Ну, а так — хотя бы чуток пары из себя повыпустил. И — ни одного яблока не взял! Ни самого поганенького! Я рассчитал, где его, Гергинеску, самое больное место. А?! Я ведь мог ему просто накостылять или яблони пообтрясти. Но я тонко рассчитал!.. И вот в тот же вечер на перекличке кто, ты думаешь, ходил от солдата к солдату с фонарем, искал виновника? Дед! Сторож!.. А Хория Гергинеску-Подурь, чтоб его черти взяли, тащился следом за сторожем и уж так плакал, так убивался, так волосы на себе рвал, будто умер у него кто… Думаешь, тут-то я и попался, как муха в молоко? Нет. Я знал, что дед приползет на меня ябедничать, оттого и сбежал с ученья… Вернулся в казарму и честно признался, что ходил в самоволку. Знаешь зачем? Хе-хе! Чтоб под арест сесть. Старшина меня спросил, с какой такой радости я ушел в самоволку, а я сказал, что навещал подружку… Хе-хе! Он и сам уже знал, от других, я нарочно кое-кому натрепал, что, мол, сбегу сегодня к подружке!.. Ну вот, сижу я на губе за окошком, а эти двое ищут… черта в ступе…