– Исланим Изюльме (О мой лев! Не причиняй себе забот). Я уже здесь, и мои татары готовы седлать коней…
Неплюев отписывал Остерману:
«Чему верить здесь – не знаю, за хана же (Крымского) ручаться тоже нельзя, понеже и он того же ехиднина порождения сын…»
…
Примерно такова была политическая карта Европы, когда русское самодержавие, в лице Анны Иоанновны, укрепляло себя указами: крамолу жечь на огне, чистоту дворянства оберегать от людей подлых, «слово и дело» каленым железом отыскивать, женам от мужей не уходить, быть всем престолу верными, никаких помыслов о вольностях не иметь под страхом наикрепчайшего наказания.
Сейчас шли сборы: из Москвы в Петербург.
Глава вторая
Так-то оно так, да как бы не так?.. Охо-хо-хо-хо!
С этим вставали утром, с этим ложились вечером. И чуть что – сразу в угол, на икону: «Господи, не выдай!» А выдавать господу богу было что: много воровали и непотребствовали в доме московского компанейщика Петра Дмитриевича Филатьева.
Сам-то хозяин – купец, да жена у него – дворянка. Потому-то он крепостных своих на жену писал. Жил Филатьев богато: дом высокий, амбары вокруг, в саду вишенье и сморода. А на привязи – для забавы – медведя лютого содержал. Детей Филатьевы не имели.
И вот однажды, разговоров дворянских послушав, вызвал хозяин к себе на половину конюха – Потапа Сурядова. Парень вымахал под самый потолок. Лицом бел и румян. Тоже был на жену-дворянку в «крепость» записан. И сказал конюху Филатьев так:
– Слушай! Я тебе свои мысли выскажу… о розгодрании и протчем нужном товаре. Перьво-наперьво, сначалу установи точно день, когда драть надобно. Скажем, провинился в доме кто-либо в понеделок, а день наказанный ты ко среде исправно готовь.
– Ладно, – поклонился ему Сурядов, парень тихий.
– Постой, – продолжал Филатьев. – Еще не все сказал. Дело – за розгой… Избери! Чтобы гибка была и певуча в полете. И клади ее в рассол. И пусть мается в соли. И так-то пройдет вторный день…
– Ладно, – потупился Потап.
– Ну а коли близок час, тогда ты розгу тую из рассола выньми и суй ее… Куда совать – ведаешь ли?
– На что мне? – ответил Сурядов.
– А ты суй ее в хлебное тесто. В самую опару. И… в печь! Понял? И там-то она, в опаре, дойдет… Теперича можно сечь исправно.
– Ладно…
– Заладил ты свое: ладно да ладно… Я для науки все: отныне, слышь-ка, людишек моих сечь ты будешь. А чтобы сечь умел, я тебя во субботу на урок пошлю. К самому прынцу Людвигу Петровичу Гессен-Гомбургскому, прынц сей всех гениусов превзошел. Саморучно челядь свою посекает. Да столь крепко и знающе, что лучше и не придумаешь… Прынц школу посеканскую на Москве открыл!
В субботу с запиской от барыни был отправлен Сурядов на двор к принцу Гессен-Гомбургскому и все видел. Принц сам сек. Насмерть. Урок тот был бесплатный – просто принц хотел услужить госпоже Филатьевой. Спасибо принцу – Потап все хорошо запомнил…
Прислали как раз в дворню на Москву недоросля крестьянского Ивана, по отцу – Осипова. Ну, дело вестимое, все колотушки ему и достались. Для навыку! А жрать дворне плохо давали у Филатьевых. От голодухи или еще от чего, только Ванька согрешил противу Христовой заповеди. Что бы вы думали? Забрался в погреб, стервец, там его и застукали, когда он грибки из кадушки лопал. Груздочки! Дело ясное: драть Ваньку, чтобы себя не забывал. И был зван Потап Сурядов с розгами…
Вошел Сурядов, как велено. Лежал перед ним на лавке недоросль. Без рубахи. И от страха спиной вздрагивал.
– Ну, милок, – сказал Филатьев, при сем присутствуя, – введи Ваньку в самую натуральную диспозицию… Посеканции учини, значит!
– А ведь я силы бычьей, силы непомерной, – ответил Сурядов барину. – И коль ударю, знать, до кости пробью мясо… Рассуди сам. Не стану я палачествовать, не!
– Ладно, – вроде не обиделся Филатьев и захихикал…
Ванька сын Осипов с лавки вскочил и убежал. Он в дворницкой возле бабушки Агафьи, слепой вещуньи, обретался. Хорошо там тараканы шуршали, клонило в сон от напевов бабушки:
Не ходи, мой сын, во царев кабак,
ты не пей, мой сын, зелена вина,
не водись, мой сын, со ярыгами –
со кабацкими…
Потерять тебе буйну голову!
…
Под ночь Ванька на двор по нужде выскочил и все-все видел.
Вошли солдаты, с лавки оторвали Потапа Сурядова и, ноги в цепи замкнув, а руки – в путы, увели конюха прочь со двора.
Ванька влетел обратно в дворницкую и – к бабушке:
– Баушка, баушка! Гляди-кось, куда Потапа нашева уволокли?
– Видать, в солдаты, – задумалась бабушка Агафья. – Давно войны не было. Знать, скоро учнется. Барабанчики-то – бах-бах! Ружьеца-то – стрель-стрель! Во страх-то где… И про солдат я тебе, сынок родима-ай, тоже песни знаю… Вот послушь-ка меня, старую:
Расхороша наша барыня,
что Арина-то Ивановна:
разорила она село теплое Плаутино –
раздала всех мужиков во солдатушки…
Забился Ванька в уголок на печи. Слушал и помалкивал. А когда дом весь уснул, он снова в погреб проник. Пил меды, ел груздочки.
С тех пор и повелось: стал он легок на руку – все брал!
…
Вот слова – первые, которые запомнил Потап Сурядов:
– Коли кто сбежит – сыщем, поймаем, кнутом душу выбьем, уши отрежем и отправим в Пернов или в Рогервик на каторжные работы до скончания веку… Где лекарь? Пущай смотрит.
С подворья Феофана Прокоповича пришел лекарь Георг Стеллер. Он по-русски мало что понимал, за него фельдшеры работали. Он больше писал… Раздели всех догола. И тряпье забрали. Стыдно было Потапу голым стоять, да что поделаешь? А рядом – парень, тоже голый, и морда лакейская, гладкобритая.
– Золотого нет? – спрашивает.
– Откеда? – удивился Потап. – И во сне не видывал.
– А у меня… во, гляди! – Распахнул пасть, а там золотой так и сверкает. – Во как надо…
Тут золоторотого к столу вызвали. Он перед фельдшером пасть раскрыл, а там золотой, и фельдшеры сразу руками махать стали:
– Куда его нам такого, всего хворого! Зубов не хватает и тонкокост… Ну-кась, – говорили, – харкни нам в руку. Небось и мокрота твоя худа больно… Плюй смелее, болезный!
Парень харкнул лекарям в руку золотым червончиком, и его тут же отпустили, яко негодного к службе царской. Вот и Потапа очередь подошла, с робостью к столу приблизился…
– Око! – называл от стола Стеллер, и стали Потапу глаза выворачивать, белки разглядывая. – Годен! – кричали.
– Кости! – говорил Стеллер, и Потапу ноги и руки прощупали: нет ли переломов и вывихов. – Годен!
По спине потом хлопнули, за дверь выставили: хорош солдат будет. Дали мундирчик ношеный и поставили для начала капусту для полка рубить. Рубил – день, рубил – два, даже руки отвисли. Сказали – хватит! Тут подошел к Потапу дряхлый старик, капрал Каратыгин, и разговорился душевно.
– Дай, – сказал, – старичку пятачок на виносогрешение, и я тебя научу, как от службы царской бежать!
– Вот закавыка, дедушка… Нет пятачка у меня.
– Прямо беда! – пригорюнился старый капрал. – У кого ни спрошу, у всех нету… Ладно! Так и быть: обучу тебя наукам всем бескорыстно… Вникни! Когда-сь в компанент на учебу выведут, сиречь – в строй лагерный, ты кричи за собой «слово и дело» государево.
– Эва! – сказал Потап. – Да за «слово и дело» мне кнутом три шкуры спустят. Да еще язык вырежут. Потому как кричать «слово и дело» надо, что-то зная, а коли так, спуста, – плохо!
– Дурак ты, – отвечал ему капрал. – Ну три шкуры… ну и восемь шкур. Да зато ведь кнутом битых в службе держать не велено. Вот ты и стал человеком вольным!