Так прошел год Золотой Коровы, который, как каждому ведомо приносит и счастье в дом и достаток. Малько рос сильным и здоровым. И то, что поначалу был похож на синее печеное яблоко, вскоре изменилось. С каждым днем он все больше походил на Дайко, что того сильно умиляло.
А за ним прошли спокойно и год Синего Феникса, и год Огненной Вороны.
А вот в год Черного Пса со мной снова случилось неладное.
Сталось то аккурат в самую темную и холодную ночь в году. Я как раз постигала все тайны вышивания, старательно ложа стежки на ткань, как учила меня мать. Рисунок не получался таким, как я его задумала, и вместо черного ястреба на ткани то и дело проступали черты, присущие воронам. А потому я, рассердившись, бросила маленькие пяльцы на стол и уставилась в темноту за окном.
— Что не так? — спросила мать, отрываясь от своего занятия.
— Не знаю, мам. Неладно что-то, будто черный кто ходит по улицам.
Мать осенила меня защитным знаком от темного колдовства да злых духов оберегающим.
— Не поминай зла против ночи, дочка. И вообще спать иди.
Я же отмахнувшись от, все нарастающей тревоги, подхватила на руки Малько, за эти годы ставшего почти богатырем, и пошла в нашу с ним комнату.
И даже напевая колыбельную брату, не могла унять щемящее чувство в груди, предвещающей скорую беду. И потому едва Малько ровно засопел в своей кровати, поднялась тихо, накинула на плечи тулуп и вышла во двор, вглядываясь в темноту.
В эту ночь редко кто выходит на улицу, предпочитая спрятаться от выходящего на охоту Черного Пса у печного огня, да в кругу семьи. Вот и сейчас на улицах было так тихо, что тишина эта казалась зловещей. Не может такого быть в городе, полном людей. Хоть собака бы залаяла, или послышался говор, окликающего ее хозяина. Но нет же. Тихо, аж звенит эта тишина в ушах.
Так простояла я какое-то время, пока не решила, что тревога моя глупости надуманные. И только собиралась вернуться назад, как услышала вой, от которого и кровь в жилах застыла. А за ним и крик.
Не знаю, что меня подбило против ночи в одних домашних тапках да кожухе на тонкую рубаху побежать по улицам Дубнов. Так и добежала до дома Рахто. Тот, не изменяя себе, даже в эту ночь был вусмерть пьян, но перед тем не забыл выставить за порог Лидко. Вот и увидела я его стоящим во дворе с палкой, напротив огромного черного пса.
Пес тот был бы обычным, наверное, если бы не красные, горящие угольями глаза, да видные даже в темноте, белые клыки длиной с палец Дайко, в ощериной пасти.
— Вон пошел! — крикнула я, перелезая через забор. — Слышишь меня? Пошел вон!
Палки на пример Лидко мне не попало, а потому я просто махала руками, как ветряная мельница, да наступала на, похожего на телка полугодовалого, пса. От наглости моей, видно человеческому роду не свойственной, Черный пес онемел и сел, склонив голову на бок да вывалив язык, как обычная собака.
— Не слышал меня что ли? — не унималась я, ступая по двору неспешно, но уверенно, намереваясь прикрыть Лидко. — Иди, не будет тебе здесь ничего. Не позволю я.
И послышалось мне, что к моим словам писк крысиный добавлялся. Словно с голосом мешался, сплетался. Даже онемела на миг, оглянулась, где ж она взяться-то могла.
Пес же фыркнул, показывая, что своим поведением, только насмешила его, но поднялся и пошел прочь, оглянувшись только один раз.
И когда темнота спрятала от нас его силуэт совсем, на меня навалилась страшная усталость. Я так и свалилась под ноги Лидко.
— Ты потерпи, Крыска, — доносился его голос до меня словно через толщу воды. — Сейчас до дома тебя донесу. Потерпи только.
Дальше все слилось в разноцветный хоровод. И мать, голосящая, и смурной Дайко, и хныкающий Малько. Даже Лидко, бледный, словно его у смерти забрали и с таким виноватым лицом, что мне его даже пожалеть захотелось. И темноте, которая меня накрыла, я только рада была. Но и в той темноте покоя не было. Все казалось, что смотрят на меня два красных глаза. А временами и не два, а и того больше, со всех сторон они меня окружали. Да пищит где-то злобная Крыса.
— Совсем с ума сбрендила, — ворчала мать, утирая мое липкое от пота лицо и отхлебывая успокоительный отвар, прописанный лекарем, которого притащил Дайко. — Чего понесло-то тебя, на ночь глядя?
— Повело, — ответила я, не особо понимая, что ж это со мной и вправду было.
— Повело ее, — угрюмо сказала мать моя. — Лекарь говорит, что виной тому дар отца твоего, таххарийского колдуна. И что из тебя колдовка вырастет.
— И что?
— И ничего. Если будешь так по ночам по улицам шастать, то из тебя ничего не вырастет.
Я лишь на то промолчала. Может, так оно и было. Одно хорошо, хоть чего-то осталось от него мне, кроме имени да рода, которое мать старалась лишний раз не поминать при алларийцах.
Как бы то ни было, уже через неделю я была снова на ногах. Правда, новое проявление моего дара, оставило отметины и на теле. Кожа посерела, а от детской округлости осталось только вспоминания. В общем, стала я похожа на покойника, да еще и хорошо высушенного.
Мать на то вздыхала, Дайко кормил с удвоенный рвением, но в прок мне то не шло.
Храмовники же зачастили теперь не только в наш двор размахивать кадилами, призывая одуматься и отдать ту, что и так смертью помечена, а и во двор Рахто. И, наверное, уступил бы он пащерка, да только толи наученная опытом моей матери была Ливка, толи устала от пьяного вечно злого мужа, отказала она храмовникам. А на следующий день собрала вещи, детей и ушла со двора. Как то дальше было, я не знаю. Знаю только, что мать, видя ее нужду, отдала свой старый дом ей и детям, сказав, что счастливый он, жалко если пустым рассыплется. Ливка благодарила же и плакала. А Лидко, только я встала с постели, стал чуть не моей тенью.
— Ты мне жизнь тогда спасла, Крыска, — говорил он, когда я начинала злиться, что по пятам за мной ходит. — должен я теперь тебе. А долг оплачивать нужно.
Так и оплачивал. То от мальчишек защищая, то воду помогал от колодца принести, то сказки рассказывал.
Ливка булки начала печь, да продавать на ярмарке каждую субботу. И споро у нее дело пошло. Хватало и ей и детям, а Рахто только на пену исходил, видя, что не собирается жена нерадивая проситься назад.
У нас же в доме теперь были сдобные сладкие булки с маком и медом, которые Лидко таскал чуть не каждый день. Больше все ему теперь радовался Малько. А стоило соседу порог переступить, тянул руки и громко орал «Дай сяденького!». Что это такого нужно было ему дать, в нашем доме догадались не сразу, а вот Лидко безошибочно разгадал, чего от него просят, и вынимал из-за пазухи сладкий медовый пряник. А еще часто из дерева поделки приносил. Медведя, вырезанного, как живого, да темненного ореховым отваром, то коня вороного, то сокола. Малько же пищал от восторга, принимая такие подарки.
— Ты бы вынес на ярмарку свои поделки, — сказал ему Дайко. — Глядишь и матери помощь бы была.
— Та ну. Кому они нужны-то? — отмахнулся тогда Лидко, от слов кузнеца.
— Ты не скажи, Лидко, на всякий товар покупатель найдется.
В субботу же на ярмарке, Лидковы поделки разобрали в очередь, да еще и чуть не подрались за них. И только обещание, что на следующую ярмарку еще принесет, остудила пыл обделенных покупателей. А уже скоро к мелким поделкам, добавились и стулья с резными ножками и спинками. Тумбы и сундуки с вырезанными на них узорами до того красивыми, что казалось, моргни и оживет и бабочка, притаившаяся на лепестке цветочном, и воробей на гроздьях калины. Дело его пошло споро. А скоро, не смотря на молодость его, уже не только местные заказывали ему работу, а и приезжие спешили в Дубны, чтобы повидаться с мастером Лидко. И дом расстроил, что от матери моей достался. Ливка однажды денег приходила предложить за него. Да Дайко сказал, что с голоду поди не мрем, чтобы с нее деньги брать. А коли хорошо живется им в том доме, то и нам в радость. На том и порешили. А хлеба и булок стало в доме больше.