— Да, — сказал Златоуст, — когда скульптура была закончена, я взглянул на нее и подумал: ничего подобного тебе уже не сделать. Поэтому, мастер, мне кажется, что вскорости я снова отправлюсь странствовать.
Удивленно и негодующе Никлаус посмотрел на него, глаза его снова стали серьезными.
— Мы еще поговорим об этом. Для тебя работа только начинается, сейчас и впрямь не время думать об уходе. Но на сегодня ты свободен, а обедать приходи ко мне.
К обеду Златоуст явился причесанный и умытый, облаченный в воскресное платье. На этот раз он знал, как много значило и какой редкой милостью было приглашение к столу мастера. Когда он поднимался по лестнице, ведущей в уставленную скульптурами прихожую, сердце его отнюдь не было переполнено благоговением и робкой радостью, как в тот раз, когда он с бьющимся сердцем входил в эти прекрасные покои.
Лизбет тоже принарядилась и надела на шею ожерелье с драгоценными камнями, а за столом, кроме карпа и вина, его ожидал еще один сюрприз: мастер подарил ему кожаный кошелек, в котором лежали две золотые монеты — плата за только что законченную скульптуру.
На сей раз он не молчал во время беседы отца и дочери. Они обращались к нему, чокались с ним. Златоуст воспользовался моментом, чтобы как следует разглядеть красивую девушку с благородным и несколько высокомерным лицом, и глаза его не могли утаить, что она ему нравится. Она была с ним учтива, но его разочаровало, что она не краснела и не становилась приветливее. Он снова страстно желал заставить это неподвижное лицо заговорить, вынудить его раскрыть свою тайну.
Он поблагодарил за обед, некоторое время разглядывал скульптуры в прихожей, а потом в нерешительности до вечера бесцельно и праздно слонялся по городу. Вопреки ожиданию, мастер отнесся к нему с большим почтением. Почему же это не радовало его? Почему в оказанной ему чести было столь мало торжества?
Следуя внезапному побуждению, он нанял лошадь и поехал верхом в монастырь, где ему довелось впервые увидеть творение мастера и услышать его имя. Это было всего несколько лет назад и в то же время немыслимо давно. Он зашел в монастырскую церковь, чтобы полюбоваться скульптурой Божьей Матери, и это творение снова восхитило и покорило его; оно было прекраснее его Иоанна, в нем была такая же проникновенность и тайна, но оно превосходило его мастерством исполнения, свободным, невесомым парением. Теперь он обратил внимание на детали, которые замечает только художник, на легкие, нежные извивы одеяния, на смелость линий длинных кистей рук и пальцев, на тонкое использование случайных узоров в структуре дерева; все эти красоты ничего не значили в сравнении с целым, с простотой и проникновенностью образа, но они были налицо и радовали глаз, даже очень одаренному человеку они были под силу только в том случае, если он в совершенстве владел своим ремеслом. Чтобы сделать такое, надо было не только вынашивать в душе образы, надо было иметь поразительно наметанный глаз и столь же умелые руки. Быть может, стоило все-таки посвятить свою жизнь служению искусству, поступившись свободой, поступившись глубокими переживаниями для того лишь, чтобы создать когда-нибудь подобную красоту, не только прочувствованную, увиденную и любовно воспринятую душой, но и возможную только благодаря доведенному до совершенства мастерству? Вот вопрос, который очень занимал его.
Златоуст возвратился в город поздно ночью на усталом коне. Один трактир был еще открыт, там он поел хлеба и выпил вина, затем поднялся в свою каморку на Рыбном рынке, терзаясь сомнениями, полный вопросов и неуверенности в себе.
Глава 12
На другой день Златоуст так и не решился пойти в мастерскую. Как уже не раз бывало в такие безрадостные дни, он бродил по городу. Он разглядывал женщин и служанок, идущих на рынок, особо задержался у источника на Рыбном рынке, наблюдая, как торговцы рыбой и их дюжие жены выставляют и нахваливают свой товар, как они вытаскивают из бочек и предлагают прохладных, отливающих серебром рыб, как рыбы с мучительно разинутыми ртами и застывшими в испуге золотистыми глазами покорно встречали смерть или же яростно и отчаянно боролись с ней. Как уже не раз случалось, он почувствовал сострадание к этим животным и тоскливое недовольство людьми; почему они были столь равнодушны и жестоки, столь невообразимо тупы и глупы, почему все они ничего не замечали, ни рыбаки, ни их жены, ни торгующиеся покупатели, почему они не видели этих ртов, этих до смерти испуганных глаз и яростно бившихся хвостов, этой ужасной и бесполезной отчаянной борьбы, этого невыносимого превращения таинственных, удивительно красивых созданий, того, как по их мертвеющей чешуе пробегает последняя легкая дрожь и как они потом лежат, растянувшись, мертвые — жалкие куски мяса к столу самодовольных обжор? Ничего они не видели, эти люди, ничего не знали и не замечали, ничто их не волновало! Подыхало ли на их глазах прелестное существо или же мастер до ужаса зримо выражал в лице святого все надежды, все благородство, все мучения и весь темный, гнетущий страх человеческой жизни, — им было все равно, они ничего не видели, ничто их не трогало! Все они были веселы или заняты, у них были важные дела, они торопились, кричали, смеялись и подзуживали друг друга, шумели, шутили, жалобно скулили из-за двух пфеннигов, и всем было хорошо, все были в полном порядке, все были как нельзя более довольны собой и миром. Это были свиньи, да где там, много хуже и беспутнее свиней! Правда, он и сам довольно часто бывал заодно с ними, веселился и чувствовал себя среди них своим, приударял за девушками, смеясь и не испытывая ужаса ел с тарелки жареную рыбу. Но каждый раз, часто совершенно неожиданно и как по волшебству, его оставляли радость и покой, каждый раз с него спадало это жирное, тучное наваждение, это самодовольство, самомнение и ленивый душевный покой, и его влекло к одиночеству и размышлениям, к странствиям, к созерцанию страданий, смерти, ненужности всей этой суеты, к погружению в бездну. Иногда из этого безнадежного созерцания нелепости и ужасов бытия в нем вдруг расцветала радость, возникала страстная влюбленность, желание спеть красивую песню или порисовать; случалось ему обретать детское согласие с миром и тогда, когда он вдыхал аромат цветка или играл с котенком. Оно и теперь вернется к нему, завтра или послезавтра, и мир опять станет добрым и чудесным. Пока не придет иное чувство — печаль, задумчивость, безнадежная, гнетущая любовь к умирающим рыбам, увядающим цветам, ужас перед тупым, животным прозябанием людей, которые смотрят, но не видят. В такое время он всегда вспоминал с мучительным любопытством и глубокой подавленностью странствующего школяра Виктора, которого он тогда пырнул ножом между ребер и которого оставил лежать, залитого кровью, на еловых ветках, и он спрашивал себя, что стало с этим Виктором, сожрали ли его звери целиком или же что-то от него сохранилось. Надо думать, остались кости да пара горстей волос. А кости — во что они превратились? Сколько пройдет лет или десятилетий, пока они потеряют свою форму и превратятся в прах?
Вот и сегодня, сочувственно глядя на рыб и с отвращением на торгующихся людей, полный мрачного уныния и горькой вражды к миру и к самому себе, он не мог не вспомнить о Викторе. Может, его обнаружили и предали земле? И если это случилось, то вся ли его плоть уже сошла с костей, все ли сгнило, все ли сожрали черви? Остались ли еще волосы на его черепе и брови над глазницами? А от жизни Виктора, полной приключений, всяческих историй и фантастической игры его удивительных шуток и забавных рассказов — что осталось от нее? Осталось ли хоть что-нибудь, кроме разрозненных воспоминаний, которые сохранил о нем его убийца, от этой человеческой жизни — надо признать, не совсем ординарной? Живет ли еще Виктор в мечтах женщин, которых он когда-то любил? Ах, видимо, все прошло и улетучилось. И так бывает со всеми и со всем, все быстро расцветает, быстро увядает, а потом покрывается снегом. Какие только надежды не расцвели в нем, когда несколько лет тому назад пришел он в этот город, полный надежды творить, полный глубокого и робкого почитания мастера Никлауса! Что осталось от всего этого? Ничего, ничуть не больше, чем от долговязой разбойной фигуры бедного Виктора. Скажи ему тогда кто-нибудь, что придет день и Никлаус сочтет его за ровню себе и потребует для него от цеха свидетельства о получении звания мастера, он бы посчитал, что держит в руках все счастье мира. А теперь это всего лишь увядший цветок, нечто пустое и безрадостное.