Павел с презрением, ненавистью смотрел на коренастого крепыша, обжигая взглядом, а тот, боясь взглянуть на «психа» /вдруг ударит!/, быстро сунул полученные деньги в карман и убежал от греха подальше.
Когда Валунов привез натерпевшегося горя «бедолагу» на загородную дачу к Александру Михайловичу, он первым делом осмотрел его. Деревянные части фортепиано были точечно-жестоко изъедены шашелем, струны были ржавыми, но дека была целой, и это очень удивило Павла. «Инфаркт не случился, – обрадовано подумал он и похлопал инструмент по крышке, словно друга по плечу. – Ты будешь, дорогой, жить и радовать людей! – И вдруг поугрюмел лицом: – В глазах этого худо-столяра – лишь деньги и выгода. Сколько таких, мешающих нам? Короста на теле общества! Может, компьютер такой придумают: чист душой, добросовестен – проходи на завод, а болен нерадивостью – лечись!»
…Сергей сидит, не желая пока прикасаться к клавишам пианино. Ему кажется, что книжный шкаф, письменный стол, стулья, диван, шкаф, телевизор, люстра и кровать матери внимательно, чуть ли не по-человечьи смотрят на него и ждут чего-то. Улыбаясь посмотрел на проекцируемые солнцем два красивых, с узорами прямоугольника на потолке; колеблются, – это ветерок нежно тронул занавеску.
Сережка встает и, склонив голову, минуту стоит молча.
– Бартоломео Кристофори, спасибо вам за то, что вы изобрели фортепиано! – вполголоса, волнуясь, говорит он. – Отец, спасибо тебе за подарок! – и нежно, стесняясь, гладит инструмент.
Он снова сел на табурет. В сознании поплыли – одна вслед другой – строчки, детские, легкие, простые. Он, закрыв глаза, видел мать, и музыка от начала и до конца прозвучала в нем тихо, нежно, материнским голосом. Эта песня родилась в душе сразу – может быть, так соловей «сочиняет» свои предрассветные зорянки.
Сергей, нежно касаясь клавиш, тихо поет:
Мама мыла небо,
Песенные выси,
Чтоб прозрачней были,
Голубее, чище.
Мыла галерею
Утренних портретов –
Солнце над домами
Усмехалось ей.
Мама мыла Землю,
Землю мыла мама,
Чтобы ни грязинки
Не было на ней.
И заплакал… быстро вытер слезы ладонями, будто стоял перед ним строгий учитель и менторски говорил: «Боже ты мой, какие сантименты! Сколько нытья и слюнопускания!»
Сергей гордо вскинул голову, еще раз повторил песню – и въедливый шкраб исчез из воображения; мальчик радостно улыбнулся.
– Ветерок колышет занавеску. А может, это бабушка моя превратилась в ветер, напоминает о себе?
Он вспомнил, как Настасия Гавриловна раненько утром собиралась в церковь на обедню. Маленький Сережка из-под одеяла видел, как старушка аккуратно, пошептывая что-то, ложила снедь в беленький платочек. А бывало, в тот же платочек она заворачивала кулич и просвирку. Мальчику мерещилось, что он слышит перезвон благовеста. И страшно и тоскливо становилось внуку, и казалось ему, что Настасия Гавриловна навсегда уходит от них. «Бабунь, куда?» – спрыгивал с кровати, подбегал, хватая за траурно черное платье. «Молиться, внучонка.» – «А ведь, говорят, бабунь, Бога нету. В школах, в институтах, везде говорят.» Солнцеоко улыбается старушка, целует внука, словно благословляя. «У каждого в душе, внучонка, он есть!» – «И у злых, недобрых есть тоже?» – «Нету. Не подарил им Боженька ни лучика добра, щедрости человечьей – потому они и злы, вредны, жадны. Шиты они, внучонка, нитками, которы смочены ядом зависти, злобы… Кто ласков, внучонка, тот и добр, а кто добр, тот и счастлив.» – «Бабунь, зачем ты молишься?» – «Молюся, чтоб войны не было. За усопших молюся, за погибших солдатушек наших. За всех молюся, чтоб жили праведно, по-доброму». – «Возьми меня, бабунь, помолиться и я хочу за всех!..» – и плакал, ибо больше ничего не мог сказать.
Умерла Настасия Гавриловна, и Сережка до сих пор никак не может понять, не входит в его сознание заиндевело страшная мысль: была, жила старушка – и вдруг не стало ее, никогда не будет. И когда однажды пошел во Владимирский собор, куда ходила молиться Настасия Гавриловна, услышал ее волшебно-ласковый голос, и все казалось, где-то рядом ходит она, наблюдает за ним.
– Привет! Опять не запер дверь? – Сережка вздрогнул – сладко-приятный наркоз воспоминаний исчез, как бы схлынув. – Ты же не «йетти», не реликто-вый гоминоид, это ему не нужна дверь, – слышит он позади знакомый весе-лый альт и улыбается.
Оксанка кокетливо садится на диван.
Да, он действительно забыл закрыть дверь. Это всегда случалось с ним, когда он, боясь потерять рвущуюся наружу мелодию, хотел, прибежав с улицы, тут же ее проиграть. Ему стало неприятно от мысли, что кто-нибудь, проходя мимо незапертой двери, мог услышать его песню.
Сережка смотрит на улыбчивое лицо подруги, на карие, звучащие для него музыкой Шопена глаза, на белую блузку, прическу «под мальчика», и ему кажется, что невидимый шприц вытягивает из него прежнее неприятное ощущение.
– А ты знаешь, Сережка, я вовсе не жалею о том, что не поступила в хореографическое училище, – стала говорить Оксанка, продолжая вчерашний разговор. – Пластичность, координация движений, чувство ритма – все это у меня есть, но коленки, они-то меня и подвели. Они у меня торчат почти как майонезные баночки. Поэтому при отборе приемная комиссия забраковала меня. И правильно: у балерины должен быть внешний эстетичный вид. Но я кое-что знаю. Хочешь – покажу?
Сергей, улыбаясь, одобрительно кивнул головой.
Оксанка походкой балерины вышла на середину комнаты, остановившись под трехплафонной люстрой. Когда она грациозно шла, на нее, стройную, голенастенькую, было приятно смотреть, и она знала, что Сережке очень нравится ее «играющая», как меха баяна, юбочка – так он назвал ее.
Девочка, шутливо посерьезнев, подняла руки, как это делает массовик-затейник.
– Прошу превратиться во внимание и сосредоточиться на мне! – не без усмешки приказала она. – Первое упражнение: бризе! – произнесла она и, подпрыгнув, развела руками.– Баллоне! – подпрыгнула на одной ноге и чуть не упала – коврик скользнул по паркету. – Последнее: дегаже! – Переминается с ноги на ногу, потом вдруг присела на корточки и засмеялась: – А это… это я не умею. Концерт окончен – прошу дать занавес!
Сергея не интересовало: верно ли она это выполняет, ему хотелось, что бы она всегда так дурачилась и шутила, сама радовалась и других смешила. С ней, Оксанкой, подумал он, всегда весело!
«Ты прекрасна, Оксанушка! Мне хорошо с тобой, словно ты моя родная сестренка!»
– В зоопарке сегодня была. – Опять села на диван. – Бегемота видела. Сидит в бассейне, лежебока, одни глаза торчат над водой как перископы. Хитро так смотрит на меня, словно спрашивает: ты чего это без печенья ко мне пришла? Дикобраза видела с длиннющими иглами. Один гражданин с симпатичными усиками – зоолог, вероятно, – сказал, что есть и некоторые люди, обросшие такими невидимыми ядовитыми иглами, которыми они всех жалят. А медведь мечется по клетке, зло смотрит на посетителей и говорит словно: эх, ребята-люди, у вас хоть два выходных, а у меня – ни шиша! А за вольерой, знаешь, кого я видела?
– Представителя северной фауны – оленя.
– Олень, кстати, облокотиться на парапет не может! Я просто неверно сформулировала, но это был Володя Сивушкин. Он изучал типаж: очень внимательно, вприщур глядел на пузатого дяденьку с двойным подбородком – вероятно, мясник. Я подошла, и Володя показал мне рисунки в альбоме. Там было очень много пейзажей, эскизов, а в самом конце – уникальная коллекция центавров. Ну, например, голова того мясника с двухэтажным подбородком, а туловище бегемотье. Или: миловидная девушка с глазками ангелочка, а он взял и пририсовал к ней змеиное туловище. Одним словом, у него в альбоме много животных с человечьей головой.
– Как бы гибриды.
– Вот-вот. Спрашиваю: «Зачем это тебе?» – «Ты знаешь, отвечает, я три года искал их в зоопарках и других местах. Каждый день охотился за ними.» – «И что же, спрашиваю, ты будешь делать с этими получеловеками?» – «А вот, если стану художником, напишу огромную картину-фантасмагорию. На Земле должны жить люди, а не какие-то центавры!»