И опять показалось Сережке: что-то больно переставила она в его душе, и он с внутренней злобой вперился в ее холеное, ярко разрекламированное косметикой лицо.
Рута лизала ему руки, как бы доказывая свою доброту и уважение к нему, а он, чувствуя это и одновременно думая о другом, машинально гладил ее длинномордую голову.
«Чем она ей мешает… эта тихая мастерская?» – И сказал:
– Я пойду. Мне надо идти. – И такое у него в душе ощущение, словно она отобрала что-то.
– Сережа, надеюсь, что после посещения этого заведения ты непременно зайдешь к нам? Наша Лануся с огромным нетерпением ждет тебя! Она создала, на мой взгляд, гениальный опус. Вальс – скерцо! Обворожительная вещица, должна сказать!: Пофилософствуете о житие – бытие за стаканчиком коктейля, а потом помузыцируете в четыре руки.
Хотел ответить: «Не хочу! Не желаю!» – но желание услышать сочинение, написанное Светой, было настолько велико, что он сказал:
– Сегодня, к сожалению, не смогу. – И про себя добавил: «Может действительно шедевр. Надо послушать… Волосы какие-то у Аделаиды Кировны . Точно синькой подкрашены… Рута, я тебя люблю! Пока, собачушечька!»
– К отцу? – Улыбается, ласкает глазами вахтер.
– Да, дядя Гриша.
– Ну, заходь в дежурку, мой министерский кабинет – побалакаем о том– сем. Через окошко не сподручно.
– Ничего, Григорий Васильич, я здесь… – И покраснел, подумав, что не хорошо отказывать. Вообще-то, он хотел зайти в вахтерку, но, вспомнив, как вчера глянул-стрельнул на него мастер механического участка, передумал.
Сережке очень нравилась проходная с ее узеньким коридорчиком,
по деревянному полу которой, стуча каблуками, то и дело шли рабочие и начальство. Вертушка вращалась поскрипывая – считала стаж каждому проходившему.
– Проходная наша, что пристань, – говорит Григорий Васильевич – очки с треснутым стеклом на лбу, читал, должно, «Правду». – И ты к ей примкнул. Так ведь?: Вот и каникулы у тебя пошли, а летушко нынче доброе, солнечное! В какой классище перекочевал?
– В шестой.
– Время пролетит– проторопится, глядь – и нету годков, убегли, позади все, в воспоминаньи осталися, а в награду седина. Вот и у тебя: школу скончишь, отсолдатишь посля, годки – прыг! – и нету, как воробей с ветки на ветку. Но не унывать, только не унывать! Печаль и грусть – плохи попутчики в жизни. Радость, веселость – вот это друзья, с ими не пропадешь нигдешечки! – Вздохнул: – И памятку по себе надобно оставить добрую. Довбенко, ты куда это? – привстав, обратился к выходящему.
– В лабораторку! Там бабахнуло щось, треба чинить! – и побежал – застучали ступеньки крыльца.
– Брешет, вижу по глазам брешет же, потвора! Вернется – по карманам полапаю как штык! У меня ядовочные изделия не пронесет! – И вдруг с лукавинкой улыбнулся, сощурив глаза и показывая железные зубы. – Слышь, Сережка, меня хлопци Штирлицом прозвали. Ну этот… из «Семнадцати мгновений» который. Какой я Штирлиц? Тот и красивший и статный, мужик что надо, а я старик в башмаках ортопедических, с зубами Бабы-Яги. – И, шлепнув себя по лбу, сказал: – Вспомнил! Передай отцу чтоб штиблеты свои принес. Лапка у меня имеется – починю. А то замок сделал, на дверь поставил, ни копейки не взял.
Когда Сергей пошел, Григорий Васильевич, глядя ему вслед, словно благословляя, подумал: «Хороший парень! А у меня внуки…» – и раздосадованно махнул рукой как бы в их сторону.
Во дворе работает называемая рабочими «гильотина» – большое верхнее колесо подзенькивает, вероятно цепляясь за что-то. Александр Михайлович в кепке и синей спецовке, посвистывая, рубит лист железа на полосы. Он нажимает на педаль, тяжелый острый нож с рычанием опускается – и узкая полоска металла падает на землю.
Сергей стоит и ощущает, как от каждого удара ножа вздрагивает земля, и ему кажется, что она не то испуганно охает, не то тяжко вздыхает.
–Мильон раз говорил им об навесе, – сопит Александр Михайлович в надежде, что за спиной у него стоит мастер или начальник. (Человек вообще так устроен: высказывая в слух свои мысли и суждения, он думает, что рядом с ним стоит ученый муж или кто-нибудь «сверху»,– услышат они – и авось все изменится к лучшему. Или, напротив, осуждая кого-то, надеется, что его поддержат, а виновники, быть может, перевоспитаются.) – А им все трын-травушка! Аквариумы, вентиляторы, теплые кресла под ягодицы – об этом они помнят!..– Оглянулся. – А –а, джигит, здоров-здоров!
Александр Михайлович поправляет кепку, поглаживает пальцами широкие – вразлет – черные брови, усмехается. Вынул из кармана брюк красную коробочку и, открыв ее, лижет языком содержимое. Сережка обескуражен: «Неужели это вазелин или какая другая вкусная парфюмерия? А вдруг это мед – а?» Появляется властное мальчишеское любопытство, но отрок, прикусив нижнюю губу, подавляет его в себе, и незаданный вопрос остантся в недрах сознания.
– А ты всегда слушай, что говорят старшие, и записывай на пленку памяти своей! – нажал на красную кнопку – и «говорящее» колесо мало-помалу стало замедлять свой ход, как будто довольное предстоящим недолгим отдыхом.– В тебе наша рабочая, закваска, из теста простого – не сдобного – слепленный, и кровушка-речка течет в тебе нашенская! – Они смотрели друг на друга, и Александру Михайловичу так хотелось иметь именно такого сына. – Вот, положим, Сережка, была б такая книга просьб – наших, рабочих. Так знаешь, из сотен страниц этой толстенной книги очень мало просьб выполнила вся администрация нашей страны. Хотя говорят и обещают очень вкусно. Одним словом, замах – рублевый, удар – ерундовый. Верю, Сережка, ты и тебе подобные, то есть ваше поколение, удовлетворите и реализуете все просьбы рабочего класса! Ведь если проявить заботу и уважение к рабочему, он отплатит сторицей! Что, калории принес батяне? – кивнул на сумку.
– Да…
– Чую носом: принес опять битки, картошку и чаек в термосе. Сам жарил-шкварил? Или мать?
– Мать с ночной еще не вернулась…– Сказал и показалось, что мать услышала это и даже все видит сейчас. Вот перед глазами извиняющаяся улыбка ее, Сергей почти явственно ощущает доброе стесняющееся прикосновение ее рук.
– Да не тушуйся ты как красна девица!..Эх, мне бы такого повара – на руках носил! Пошли в цех!
На токарном участке гудят станки.
«Каждый обтачиваемый резцом металл звучит по-своему, – вслушивается Сережка. – У стали – своя нота, у латуни и алюминия – своя… Сколько звуков на участке, и все разные. Вон у токаря, что в защитных очках, под резцом попискивает – посвистывает латунь. Нет, это не какофония, это маленькая сонатина труда!»
Угрюмо-мудрый станок отца молчит. Болванка, зажатая в патроне, наполовину проточена. Сергей подходит к верстаку, что у окна, прикасается к тискам и ему кажется, что тепло отцовских рук осталось на них. Ему хочется включить старенький станок и, услышав его басовитый голос, ощутив ветерок от патрона, доточить болванку. Он включив cамоход,
не торопясь проточил бы ее проходным резцом, похожим на большой зуб динозавра, – стружка кучерявилась бы, звенела, падая в поддон. И так весело было б в душе его, словно там что-то улыбалось и танцевало. И чувствовал бы он ветерок радости, щекотливо касающийся сердца, и думалось бы, что точит деталь для спутника или космического корабля; и слышал бы теплое дыхание отца за спиной и его строгое: «Расслабся, Сережка, больше уверенности!»
Мальчику подмигивали, поднимали ладонь восклицательно, говорили: «А-а, Серж, приветик-приветик! Ну как делишки у мальчишки?» – и до того хорошо, будто все они родные братья его.
– Сережка, шагай сюда! – кричит на весь цех Александр Михайловичь, и мальчику кажется, что все посмотрели на него, и он краснеет, как, бывало, в кругу друзей-одноклассников, когда пионервожатая говорила о нем.
Сергей идет через широкий вход на слесарный участок, отделенный стеной от токарного.
Жужжит сверлильный станок. Вон высокий парень, зажав в тиски алюминиевый кругляк, вжикает напильником – серебристая пыль металла ложится на ботинки. Сборщики склонились над серой продолговатой коробкой, внутри которой много шестеренок, и, перебивая друг друга, тыча в нее пальцами, доказывают что-то.