Литмир - Электронная Библиотека

Дживан спокойно, настойчиво повторил:

– Виля, ты меня знаешь, я тебя знаю: ты человек образованный, у тебя хорошая голова. Мне интересно твоё суждение: кто поджёг?

– Не дурак поджёг. Не из этой палаты.

– Почему ты так думаешь?

– А кому здесь? Полковнику?

– Ты, Виля, зря дедушку недооцениваешь. Полковник, он шустрый… Товарищ полковник карбамазепиновых войск? Слышите меня? Приём!

Дживан подтрунивал над безучастным Полковником так же рассеянно-механически, как недавно спрашивал Гасю про самочувствие и называл Вилю красавцем-мужчиной. Кто-кто, а Дживан умел говорить с мизераблями. Умел пропускать ерунду мимо ушей, а нужное слышать – как будто внутри был включён точнейший, тончайший приборчик.

Например, соображение, вскользь высказанное Вилей, было не лишено смысла: неделю назад в поисках злоумышленника они с Тамарой и Ирмой Ивановной ограничились первой палатой и методом исключения выбрали Славика – а, собственно, на каком основании ограничились? В эту палату даже двери нет, всё открыто. Санитары ночью спят, пушками не разбудишь. Получается, Виля прав: с тем же успехом мог зайти кто-то извне…

– А может, всё-таки ты, Кайзер? Признайся, тебе скидка будет. Сразу в третью палату переведём.

– Приятно, что вы меня цените, Дживан Грандович, но…

– Ладно, ладно. Шучу.

На первый взгляд Вилины речи звучали вполне разумно; лишь на фразе «что мне с дураками лежать» Дживанова чуткая внутренняя стрелочка трепыхнулась.

Дживан понимал, что разумность обманчива. Виля был старожилом первого отделения. Да и большинство пациентов можно было считать старожилами: маленький городок, одни и те же больные, все знали друг друга по многу лет. Психические болезни, увы, оставались практически неизлечимыми. Можно было добиться ремиссии и отправить больного домой. Но через несколько месяцев, через год, а иногда уже через пару недель – все возвращались. Во всяком случае, слепой Максим Вильяминов по кличке Виля – исключением не был. Кожа у него под подбородком была собрана в острые складки, словно торчало жабо: на пике очередного запоя он перереза́л себе горло – всякий раз не до конца…

– Когда мама приедет? – слышалось из коридора. – Завтра?.. Ну когда мама приедет?..

– Я знаю все города… и посёлки Южной Америки: Акапулько, Лос-Анджелес… Тегусигальпа! Я гениальный географ-геодезист!..

3

У нас в дурдоме никогда не бывает темно: ночью включают плафоны, так называемый дежурный свет. До утра мы дрейфуем сквозь унизительно забелённую молочком полумглу… Но одна-единственная точка пламени – и сразу всё внешнее ухает в сказочную, драматичную черноту.

Когда я неделю назад поднёс к подоконнику зажигалку, на поверхности словно вылупился пузырёк. Подоконник горел – совсем капельку, но горел! Меня покачивало, пол гудел под ногами, как палуба корабля. Пахло деревом: ты заметила разницу? Когда дома горела краска, запах был химический, неприятный. А здесь сразу чувствовалось: горит живое! Живое.

Как ты думаешь, в чём секрет, почему огонь так притягателен? – даже крошечная капелька пламени, не больше икринки. Внутри этой икринки, как в зрачке подзорной трубы, разворачиваются упоительные приключения… Дай-ка вспомнить… Огонь, вода… Вода, огонь… И тра-та-та горит пожар, да?

Прекрасно, пожар – но не сейчас и не здесь, не эти драные тряпки, всегдашняя серость, мусорная, недостойная человека труха – а сквозь капельку, сквозь икринку, глазок подзорной трубы – на три тысячи километров отсюда, на век назад!

Любой пожар грозен, но самый нелепый и оттого, может быть, самый страшный – пожар на корабле. Некуда деться: внутри огонь, а вокруг сплошь вода.

Вода огонь не потуша́ет,
И тра-та-та горит пожар…

Шли в Сицилию. На подходе к Августе в резервной яме самовоспламенился уголь.

По тревоге нас бросили в самое корабельное недро: в «машину» (в машинное отделение) – и в кочегарку. Матросики вниз по трапам не бегают, а съезжают, съёрзываются, как в детстве с ледяной горки в овраг: за поручни крепче ухватишься – и пошёл! Пятками все ступеньки пересчитаешь, ладони горят… И самое важное: едва съехал – толкайся вперёд, пока следующий не впечатал подошвами по затылку…

В машине все новенькие робели, и даже Минька, на что бесшабашный парень, робел: поршни ходят, трубы гудят, шестерни колошматятся, масло брызжет – механиков так и звали у нас, «маслопу́пы», брюхо всегда в чёрном масле. А в кочегарке сразу же глохнешь, и пекло – не продохнуть… Стало быть, прибежали в нижнюю палубу, видим: дым. Тушить начали – ещё гуще потёк. Жара, вонь, угар… Кто-то сразу сознание потерял…

Трапы забиты, толпимся, старшие унтера распихивают матросиков: кому повезёт – стоять с помпой, остальных – метать уголь; матрозня бестолковая, бросятся то туда, то сюда, то все сгрудятся стадом… Уж кажется, сколько было учений: пожарные, артиллерийские, минные, водяные, – а как до дела дошло, растерялись. Хлопаем, глушим шуровками этот уголь… Везде спёкшиеся комья шлака, осколки дымятся, ручьи текут, лужи чёрные, жирные…

Видишь Миньку? Смотри какой убедительный: небольшого росточка, но крепкий, весь сбитый, цельный, как литая свинчатка или твоя круглая зажигалочка, которая так хорошо ложится мне в руку; вижу его приплюснутый нос, круглые, будто всегда удивлённые глазки, редкие бровки… А ты его видишь? Или веришь мне на слово?..

А как ты думаешь, когда случился пожар – пожалел Минька, что оказался во флоте? Сдаётся мне, даже в такую минуту не пожалел. Впрочем, было не до раздумий. Его Высочество орудовал в самом жерле угольной ямы: подламывал лопатой корку, черпал дымящиеся куски, сбрасывал на решётку, а Минька с остервенением дробил и мозжил этот уголь внизу – в смраде, в чаду…

Минька не видел моря до своих восемнадцати лет. Чаек видел над речкой Волочкой, а про море и не слыхал. Родился в зачуханной деревеньке… Что далеко ходить – вот в Колыванове и родился! Вместо пола в избёнке была утоптанная земля. Вместо печной трубы – дыра в потолке: разводили огонь – открывали дыру; истопив – затыкали тряпками. В голодный год жрали мякину. Когда отец умер, Миньку как лишний рот отправили в люди, в уездный Подволоцк. Местные до сих пор говорят «Козий брод», но слово «броцки́е» никто не помнит, кроме каких-нибудь отъявленных краеведов. Так называли подволоцкую шпану. Минька водился с броцки́ми, броцки́е нос ему и сломали.

Однажды по пьяной лавке Минькин хозяин, румын, выдававший себя за француза, месьё Траян, подарил Миньке фуражку с кокардой и лакированным козырьком. В тот же вечер броцки́е сбили с Миньки эту фуражку и растоптали. Минька был совсем не похож на меня: он умел драться насмерть. Носа было не жалко – а жалко было, что и дня не пощеголял козы́рной фуражкой…

К тому времени, как пришёл «красный конверт» (повестка), Минька успел много и тяжело поработать: на кожевенном заводе, в торфяниках. Добирался до Питера – грузил песок. Когда не шла баржа, часами смотрел на большую воду, на белые паруса лайб, двигавшихся от Синефлагской мели к Неве…

Новобранцев выстроили перед казармой, скомандовали: кто плавать умеет, два шага вперёд марш! Земляк, стоявший рядом, шагнул – и Минька, не думая, тоже вышел из строя. Плавать он отродясь не умел.

Минькин флот начался с портового судна. Мы с тобой сочли бы подобный дебют прозаичным. Но лапотник Минька, который в свои шесть лет пас овец, а в четырнадцать мял и скоблил вонючие шкуры на кожевенном заводе, – Минька чувствовал себя королём… Деталь: когда Минька впервые приехал домой в увольнение, односельчане внимательнее всего осматривали, щупали, выворачивали и почти пробовали на зуб – не ленточки с твёрдыми золотыми буквами, не форменку с отложным воротником-«гюйсом», даже не новые юфтевые сапоги, которые Минька демонстративно, прилюдно стащил, – а носки. В Колыванове никогда не видали носков.

7
{"b":"592509","o":1}