Второй камень – Еленка, сестра Юрика. Рядом я положил две соломинки, которые должны обозначать засохшие плодовые деревья. Болезненная утрата для местного жителя. Черешни – первые ягоды в наших краях, и они всегда имеют цену. Черешневый сад кормит лучше, чем клин картошки. И над ним нависла какая-та угроза, и девчушка об этом знала и старалась помочь. Остановила колдовство и сгинула. А сад зацвел… Как и там: гуси-лебеди вернулись в родные места. Только не девоньки.
Третья метка – Марточка-вышивальница. К ней я прислонил уголек из печи. Там сожжен хлев со всем инвентарем. Сиречь отрубили мастеру руки, а у ртов забран прокорм. Хлев, заметил я, совсем близко возле хижины. Почему огонь не захватил и ее? Потому, что ветер тянул в другую сторону. Случайно ли сие произошло? Возможно. А может быть, и нет. Дома никто не файчит[96], с лампой в тот вечер к скотине не ходили. Поджог… Сразу после того исчезает Марточка. Шитье расходится по людям. И тот вышитый портрет какой-то святой… под деревом. Под сухим… Что это за парсуна, которая и иудею Мошку годится?! Пожарище затянуло лебедой, а вышивальница и следа не оставила после себя. Одни нитки…
Четвертый кремешок – Обручарова Мокрина. Пропала в тот же день, что и Марта. И унесла тайну «проклятой» усадьбы. Двое детей в ней утонуло. Провалилась земля, зачахла криница, усохли деревья. Помеченные черными ниточками… Тут Мара, как сказал бы малый Юрик, отвела душу. Еще и прихватила с собой невинную… Иль, может, обманула, искусила, соблазнила… Нитка идет за иголкой. Но ведет иглу чья-то рука. Рука, которая мешает и помогает одновременно. Умелая, грозная и властная.
Пятая заметка – добросердечная Павлина, которая бросилась спасать от смертельной хвори братьев. Ее отметил я клешней рака. Кто-то ей дал немного снадобья на временное оздоровление от сыпняка. И душа девичья встрепенулась. А еще обещана и помощь для незрячей цимборки. Тот затененный благодетель понимает в целительстве, но требует за это плату. Какую? За каким снадобьем ушла Павлина в глухую ночь? Да еще и не сама.
Шестой камешек, темный, – слепая Лиза. Как ни странно, с ней больше всего ясности. Девушка на выданье потеряла зрение – напасть и позор. За бельмами свет не черный, а мутный. И в сей каламути явился проблеск надежды. И она пошла за ним. Сначала за ниткой через брод, оттуда под руку с подругой к иерусалимской вербе. А дальше… Кто и куда повел их далее? Кто б то не был, он имел у них большой авторамент[97], большое доверие. А может, и вселял большой страх…
Мара. Ее место в центре. Я положил на стол пустую бутылку из-под керосина. Неожиданно для себя я попросил ее у Пиняшка. Подогрели мой интерес не так пятна зелья внизу, как стекло редкостного цвета – зеленовато-желтое, будто старая медь. Такой памятный, такой неприятный для меня цвет. Цвет испепеленной любви. Так сияли мне из далекой молодости знакомые и родные до боли глаза…
Напротив бутылки я разместил вербовую палку, дабы обозначить дуплистое дерево, а на нем – рыбий плавник. И объединил рядок камушков, бутылку и щепу ниткой из клубка Лизы. Получился треугольник. Пустой, как сама неизвестность. И углы его были остры, как мой интерес.
Остались еще два камушка. Подождут своего часа. Не столько ждали во дворе в куче, нагроможденной дедовым подвигом.
В начале исповеди думал я, что сожму свою повесть в короткий шаблон, как говорят стряпчие. Но живое повествование, видать, имеет свой обряд. Подобно воде, находит русло и, набирая разгон, расширяет его. Чтобы очертить свой путь, должен завершить начатый диариуш[98] своего деда Данилы.
С валки[99] вернулся он не токмо с ранами. Привел коней, как змеев, а на них – свою законную жену. Никто не узнал, откуда он ее привез – из хорватов, из сербов, из болгар или, может, из морского закрайка под Черными Горами. Никто точно не знал и ее девичьего имени. Дед называл избранницу Злотой. Потому что на самом деле она принесла ему сокровище любви. Говорят, любовь слепа. Да где уж там, их любовь была с широко раскрытыми глазами. Рай для двух пар глаз, которые одевали, испивали, купали друг дружку. Союз двух открытых сердец, соединенных в единое целое душ.
«Я подобрал горсть кругляков разного цвета и разложил их на столе. Время подвести первый итог моих изысканий…» (стр. 88).
«И объединил рядок камушков, бутылку и щепу ниткой из клубка Лизы. Полупился треугольник. Пустой, как сама неизвестность. И углы его были остры, как мой интерес.
Остались еще два камушка. Подождут своего часа. Не столько ждали во дворе в куче, нагроможденной дедовым подвигом…» (стр. 90).
«Ангел их объеденил и восхитился», – говорили одни. «Любовь не короста – не исцелишь просто», – приговаривали другие, полукавее.
Про ангела не знаю, но дед как-то проговорился, что познакомили их кони. Он купал их на морской отмели, а на берегу девушка плела сети. Жеребец, возбужденный соленой водой, начал гарцевать на песке и запутался в бредне, что сох на шестах. «Ох, и задаст мне отец, когда с промысла вернется», – горько вздыхала девица. А глаза смеялись, обливали кавалериста горячей синькой. Тогда он сам с разгона влетел в целый невод, запутался, специально бился в воде, как большая рыба. А рыбарка давилась смехом и хлопала себя ручонками по коленям. Дедушка подхватил ее и забросил на коня, а сам вскочил на второго, держа две узды. И они летели по берегу, разбрасывая изумрудные брызги, и щиколотки их сопрекасались, а руки – десница парня и шуя девушки – сжимали друг дружку, потому что одной было страшно. Боялась оторваться от него. Уже тогда.
Прискакали на пристань, и дед купил ей новые сети и целую гору разноцветных пантликов[100] в косы. А еще монисто[101], такое тяжелое, что его держать надо было двумя руками. «Почему такое длинное? – смешливо спросила она. – У меня шея тонкая». – «Чтобы надежно привязать тебя к коню, который сам тебя выбрал». – «И куда он меня повезет?» – «Повезет тебя через сербские низины и мадьярские пустоши в горный край островерхих елей и серебряных буков, которые сторожат правду старовека. Там небо так низко, что звезды лохматят волосы. Там нет моря, зато сияющая река шепчет под самым окном, а рыба пасется во дворе». – «Тогда мне не нужно будет плести волоки?» – «Нет, только волосы заплетать, ибо наши жены ходят с косами». – «А одна будет ходить размаянная[102], – сказала морячка. – И как только ты на сие согласишься, она будет твоей…»
Дед согласился. Он на все соглашался, чего она желала. Угадывал эти желания еще до того, как она раскрывала рот. Мудрой голове достаточно двух слов. А любящему сердцу и того не нужно.
Злота была другой не только глазами и волосами. Ходила в богатой пондоле на сотню рубчиков, в атласном лейбике, а тонкий стан ее охватывал шелковый червленый пояс. И носила сапожки из зеленоватой юхты. Босоногие росвиговские женщины завистливо поглядывали в ее сторону, а послушники монастырской винницы мелко крестились. Да что там сапоги – Злота ходила в дощатый будар[103] (возможно, первый в русинском Мукачеве) с полным кувшином воды и полотенцем. Чудеса, невиданные дотоле. Она никогда и нигде не прикрывала свои роскошные, вымытые жабьим мылом косы, что спадали с плеч, как раскрыленная шелковая реверенда. Ее маленька дочка, моя мамка, засыпала в этой теплой пахучей пеленке. А дед, ее муж, запутался в том чародейском неводе на веки вечные…