«И та пропала?»
«В тот же день, то бишь в ту же ночь. Обе к утру не вернулись… Мы через реку живем. Тогда вода упала, и Павлинка бегала к Голоднячке через брод. Утешала ее, говорила, что есть такое снадобье, от которого бельма сойдут, как пленка с яйца. И она его достанет. И брата бралась вылечить… Теперь нас некому успокаивать… Тепереча я сам, как посереди воды, над этими чертовыми корытами…»
«Не бери в голову, человече, найдем и твоим корытам службу», – молвил я.
Тогда научил его, как приспособить плетенки под рачевню, когда, как и где их устанавливать. Мы согнули обруч из вербы, приделали крест-накрест палки для крепления приманки. Сверху узел, к которому привязывают жердь. Ее поднимают из воды одним махом, чтоб раки не успели разбежаться. С той вершею мы двинулись к реке, чтоб найти подходящее место. И погрузили снасть в водоворот под сгнившим пнем.
«Долго не стоит держать корзинку в воде, – наставлял я, – ибо раки обглодают палочки дотла. Это такие прожоры, что будь здоров».
«А скажи-ка, мил человек, – понизил голос Пиняшко. – Если утопленник, не дай Бог, заляжет в такой колдобине, тогда что?»
«Что? Как доберется к нему стая раков, то обглодают за ночь до косточки».
Я пожалел, что сказал это, потому что у бедняги даже голова задергалась. Пришлось загладить его душевное волнение.
«Ты вот что… крестик тот сохрани».
«Для кого?» – упавшим голосом спросил Пиняшко.
«Для той, которой был предназначен. Не так легко свой крест оставить… Найдет он нас, где б мы не были».
«Так думаете, господин хороший?»
«Знаю».
В его бесцветных стеклянных глазах блеснула искра. Искра надежды вперемешку со страхом. В конце концов, ничего нового, подобное я вижу в каждой второй паре глаз.
Я сказал, что хочу навестить Голодняков, и он пораял[88] пуститься вброд – через тридцать ступеней под гору. Мы попрощались. Я сел под одинокой ольхой, чтобы снять сапоги. Одновременно и передохнуть. Затылок что-то беспокоило, я оглянулся – ствол обвязан толстой шерстяной ниткой, оборванной на узелке. Кто-то пометил так дерево? Я отрезал нитку и спрятал за черес[89].
Брод тянулся по верху старой гряды, раньше здесь стояла мельница, пока ее не подмыл паводок. Через перекат рыбаки перетягивают лодки волоком. Я шел прямиком через брод, вода кое-где поднималась выше колен. Иногда о мои икры билась твердыми ртами плотва. Берег с той стороны мулистый и обрывистый, хорошо, что с берега до самого плеса тянулась веточка дички[90]. По ней я выбрался на сушу. И первое, что поймало око (а может, именно это и искало), – шерстяную перевязь вокруг комля. Дичка росла точно напротив ольхи через реку. Деревья будто пометили брод. Зрячему сего достаточно, подумал я. А незрячему мало. Его глаза – ноги и руки. Нитки на тех двух деревьях были из одного мотка.
Нитки преследовали меня. Или я их.
Тропка прямо по берегу вывела меня ко двору Голодняков, который курился дымом и паром. Ежели кому и подходят их прозвища, то это не про Голоднячку. Полная бабенка бочечкой катилась вокруг двух кадок, в которых вываривалась бель[91]. Подсыпала поташ и пшеничный клейстер. Тернинки глаз в сыром тесте лица вмиг проклевали каждую ниточку на мне, каждый мускул и волосок еще до того, как я обратился к ней. Наверное, я так и не научусь читать взоры сих людей. В глазах русина обычно отражается больше, чем он знает. В глазах русинки больше скрытого. От людей, от Бога, а часто и от самой себя. Такие внутренние обереги.
«Бог в помощь. Как поживаете, хозяюшка?»
«Да как видите. Чего челядину надобно – лишь бы живой да сытый».
То, что она сыта, я видел. От навеса с коробом белья подошла девица и стала мешать в выварках рогачкой. Хозяйка приказала ей следить, чтобы тряпье не прикипело ко дну. Потом обернулась ко мне:
«Вы, мыслю, не рубахи принесли стирать?»
«Нет, мне река стирает, а ветер сушит».
«Мы тоже в реке полощим. Ниже брода. Как раз собрались туда».
«Я вам помогу нести, – напросился я. – Заодно и потолкуем».
«Знаю, о чем хотите услышать. Я панов обстирываю – новости сами ко мене сходятся. Слышала, что пасете следы пропавших девок. Дошли и до нас… Хорошо, я вам покажу след. Тропка, какой пойдем, и есть последняя дорога моей Лизы. Сошла по нему к реке и уже не вернулась… Вода, если берет, то живым уже не возвращает».
«Зато живым отдает мертвых».
«Лизу не вернула. Неделю платила людям, чтобы протянули кошками дно до самого моста. Лишь раков набрали. Они в сих омутах очень тучные…»
Про раков я слушать не хотел и взялся за короб со стиркой. Мы спустились к Латорице. Ниже гряды-запруды на водной глади плел свои кружева водоворот. В темной глубине бурлили невидимые потоки. Не каждый удалой пловец решится здесь нырнуть. На том месте с берега приладили широкую доску. С нее и полоскали. Возле доски столбец с поручнем. Девица взялась усердно толочь вальком верето[92], а мы с Голоднячкой отошли в сторону.
«Ваша дочь, слышал я, была незрячей. И ходила на реку?»
«Для стирки глаза не нужны».
«А что случилось с глазами?»
«Воспалились у Лизы очи. А еще затянулись бельмами, точно рыбий пузырь. Думаю, что от мыловарения. Ви же знаете, как это делается?»
Я знаю… Знаю, потому как мыло у меня предшествует снадобьям, а часто даже заменяет их.
Сварить такое целебное мыло – хлопотная работа. Пепел из лесных палок и сожженного зелья сеешь сквозь сито в широкое корыто. Потом смачиваешь его крещенской водой и мешаешь до тех пор, пока не станет валким. Сгребаешь в кучу и сверху делаешь углубление. В него кладешь известь, которая потихоньку гасится влажностью. Извести добавляется вполовину меньше, чем золы. Когда она превратится в порошок, месиво обливается водой и охлаждается сутки. Из него стечет первая крепкая щелочь. Ее я наливаю в котел и нагреваю до кипения. Затем добавляю всякие ошметки жира, шкуры и кости, которые оставляет Марковций. После этого доливаю щелочь послабее. Варево булькает, пока не загустеет, как студень. Чтобы затвердело, подсыпаю соль. Ядровое мыло вычерпывается, и снова варится, и еще раз солится. Когда дозреет, высыпаю в выстланный полотном лоток, подсыпаю цветы первого покоса. Пускай преет, набираясь запаха. Лишнее осядет на дне, а мыло можно резать на куски и сушить.
Не знаю, как Лиза готовила мыло, но не это погубило ей очи. Теперь уже поздно втолковывать Голоднячке, что бельма той же щелочью и согнать можно. Смешивая ее со сметаной. Для усиления надо омывать бельма травой очанкой, заодно и пить настой. И вдувать в глаза толченый сахар, чтоб слезливость началась. Слеза сама вымоет нечисть… Помню, как лысый ворожей в войлочной реверенде[93], который останавливался в торжке деда у Гнилого моста, лечил глаза соком красного лука, смешанным с молоком. Кроме всего прочего, это обостряет зрение. А горцы из-за Менчила научили меня выводить бельма еловой смолой. Хватит одной капли на день…
«Бельма укрывают очи от напряжения. Видать, ваша доченька имела привычку возиться в темноте», – молвил я Голоднячке.
«Да ведь ей темнота стояла в глазах днем и ночью. Слепой…»
«А до этого?»
Женщина испуганно вонзила в меня черные иглы глазок.
«Да вы и сам, вижу, сквозь темноту смотрите. Для виду спрашиваете, а сами все знаете… Брат мой овец держит на пастбище. Настрижет копну – и к нам. А Лиза пряла. А когда прясть, как тут днем надо с тряпками толочься? Ночью, когда ж еще. Мы ложимся, а Лиза – за веретено. Мы все одевались в ее деланья[94]. Изо дня в день до полуночи пряла. И не светила себе. Зачем, говорит, лампу жечь, я прясло и руками чувствую. Такая проворная была. В темноте на ощупь, а ровницу вела тоненькую, как шелк. Я панам показывала – не верили, что то из рук мужички…»